Сантименты и рефлексия. Стефан Цвейг, «Нетерпение сердца

Стефан Цвейг

НЕТЕРПЕНИЕ СЕРДЦА

…Есть два рода сострадания. Одно - малодушное и сентиментальное, оно, в сущности, не что иное, как нетерпение сердца, спешащего поскорее избавиться от тягостного ощущения при виде чужого несчастья; это не сострадание, а лишь инстинктивное желание оградить свой покой от страданий ближнего. Но есть и другое сострадание - истинное, которое требует действий, а не сантиментов, оно знает, чего хочет, и полно решимости, страдая и сострадая, сделать все, что в человеческих силах и даже свыше их.

«Нетерпение сердца»

«Ибо кто имеет, тому дано будет» - каждый писатель может с легким сердцем признать справедливость этих слов из Книги Мудрости, применив их к себе: кто много рассказывал, тому многое расскажется. Ничто так не далеко от истины, как слишком укоренившееся мнение, будто писатель только и делает, что сочиняет всевозможные истории и происшествия, снова и снова черпая их из неиссякаемого источника собственной фантазии. В действительности же, вместо того чтобы придумывать образы к события, ему достаточно лишь выйти им навстречу, и они, неустанно разыскивающие своего рассказчика, сами найдут его, если только он не утратил дара (наблюдать и прислушиваться. Тому, кто не раз пытался толковать человеческие судьбы, многие готовы поведать о своей судьбе.

Эту историю мне тоже рассказали, причем совершенно неожиданно, и я передаю ее почти без изменений.

В мой последний приезд в Вену, как-то вечером, уставший от множества дел, я отыскал один пригородный ресторан, полагая, что он давно вышел из моды и вряд ли многолюден. Однако едва я вошел в зал, как мне пришлось раскаяться в своем заблуждении. Из-за первого же столика поднялся знакомый и, проявляя все признаки искренней радости, которой я отнюдь не разделял, предложил подсесть к нему. Было бы неверно утверждать, что этот суетливый господин сам по себе несносный или неприятный человек: он лишь принадлежал к тому сорту назойливых людей, что коллекционируют знакомства с таки же усердием, как дети - почтовые марки, чрезвычайно гордясь каждым экземпляром, своей коллекции.

Для этого чудака - между прочим, дельного и знающего архивариуса - весь смысл жизни, казалось, заключался в чувстве скромного удовлетворения, которое он испытывал, если при упоминании какого-либо имени, время от времени мелькавшего в газетах, мог небрежно обронить: «Это мой близкий друг», или: «Да я его только вчера видел», или: «Мой друг А. говорит, а мой приятель Б. полагает», - и так до конца алфавита. Знакомые актеры всегда, могли рассчитывать на его аплодисменты, знакомым актрисам он звонил утром после премьеры, торопясь поздравить их; не бывало случая, чтобы он позабыл чей-нибудь день рождения; пристально следя за рецензиями, он оставлял без внимания малоприятные, хвалебные же вырезал из газет и от чистого сердца посылал друзьям. В общем, это был неплохой малый, ибо в своем усердии он руководствовался самыми добрыми намерениями и почитал за счастье, если кто-либо из его именитых друзей обращался к нему с пустячной просьбой или же пополнял его коллекцию новым экземпляром.

Нет нужды подробней описывать нашего друга «при ком-то» - как в насмешку окрестили венцы этих добродушных прилипал из многоликой породы снобов, - любой из нас встречал их и знает, что только грубостью можно отделаться от их безобидного, но назойливого внимания. Итак, покорившись судьбе, я подсел к нему. Не проболтали мы и четверти часа, как в ресторан вошел рослый господин с моложавым румяным лицом и сединой на висках; по выправке в нем сразу угадывался бывший военный. Поспешно привстав с места, мой сосед с присущим ему усердием поклонился вошедшему, на что тот ответил скорее безразлично, нежели учтиво. Не успел новый посетитель сделать подбежавшему кельнеру заказ, как мой друг «при ком-то», подвинувшись ко мне поближе, тихо спросил:

Знаете, кто это?

Помня его привычку хвастать любым, даже малоинтересным экземпляром своей коллекции и опасаясь слишком пространных объяснений, я холодно бросил «нет» и занялся тортом. Однако мое равнодушие только подзадорило этого собирателя имен; поднеся ладонь ко рту, он зашептал:

Это же Гофмиллер из главного интендантства; ну, помните, тот, что в войну получил орден Марии- Терезии.

Поскольку этот факт вопреки ожиданию не произвел на меня ошеломляющего впечатления, господин «при ком-то» с патриотическим пылом, достойным школьной хрестоматии, принялся выкладывать все подвиги, совершенные ротмистром Гофмиллером сначала в кавалерии, затем в воздушном бою над Пьяве, когда он один сбил три вражеских самолета, и, наконец, когда его пулеметная рота трое суток сдерживала натиск противника. Рассказ свой господин «при ком-то» сопровождал массой подробностей (я их здесь опускаю) и то и дело выражал безмерное изумление по поводу того, что я никогда не слышал об этом выдающемся человеке, которому император Карл самолично вручил высшую австрийскую военную награду.

Невольно поддавшись искушению, я взглянул на соседний столик, чтобы с двухметровой дистанции увидеть героя, отмеченного печатью истории. Но я встретил твердый, недовольный взгляд, который словно говорил: «Этот тип уже что-то наплел тебе? Нечего на меня глазеть». И, не скрывая своей неприязни, ротмистр резко передвинул стул и уселся к нам спиной. Несколько смущенный, я отвернулся и с этой минуты избегал даже краешком глаза смотреть в его сторону.

Вскоре я распрощался с моим усердным сплетником. При выходе я не преминул отметить про себя, что он уже успел перебраться к своему герою: видимо, не терпелось поскорее доложить ему обо мне, как он докладывал мне о нем.

Вот, собственно, и все. Я бы скоро позабыл эту мимолетную встречу взглядов, но случаю было угодно, чтобы на следующий день в небольшом обществе я оказался лицом к лицу с неприступным ротмистром. В смокинге он выглядел еще более эффектно и элегантно, нежели вчера в костюме спортивного покроя. Узнав друг друга, мы оба постарались скрыть невольную усмешку, словно два заговорщика, оберегающие от посторонних тайну, известную только им. Вероятно, воспоминание о вчерашнем незадачливом своднике в одинаковой мере раздражало и забавляло нас обоих. Сначала мы избегали говорить друг с другом, что, впрочем, все равно не удалось бы, поскольку вокруг разгорелся жаркий спор.

Предмет этого спора можно легко угадать, если я упомяну, что он имел место в 1938 году. Будущие летописцы установят, что в 1938 году почти в каждом разговоре - в какой бы из стран нашей испуганной Европы он ни происходил - преобладали догадки о том, быть или не быть новой войне. При каждой встрече люди, как одержимые, возвращались к этой теме, и порой даже казалось, будто не они, пытаясь избавиться от обуявшего их страха, делятся своими опасениями и надеждами, а сама атмосфера, взбудораженная, насыщенная скрытой тревогой, стремится разрядить в словах накопившееся напряжение.

Дискуссию открыл хозяин дома, адвокат по профессии и большой спорщик.

Общеизвестными аргументами он пытался доказать общеизвестную чушь, будто наше поколение, уже испытавшее одну войну, не позволит так легко втянуть себя в новую; едва объявят мобилизацию, как штыки будут повернуты в обратную сторону - уж кто-кто, а старые фронтовики вроде него хорошо знают, что их ждет.

В тот самый час, когда сотни, тысячи фабрик занимались производством взрывчатых веществ и ядовитых газов, он сбрасывал со счетов возможность новой войны с той же небрежной легкостью, с какой стряхивал пепел своей сигареты.

Его апломб вывел меня из терпения. Не всегда следует принимать желаемое за действительное, весьма решительно возразил я ему. Ведомства и организации, управляющие военной машиной, тоже не дремали. И пока мы тешили себя иллюзиями, они сполна использовали мирное время, чтобы заранее привести массы, так сказать, в боевую готовность. Если уже сейчас, в мирные дни, всеобщее раболепство благодаря самоновейшим методам пропаганды достигло невероятных размеров, то в минуту, когда по радио прозвучит приказ о мобилизации - надо смотреть правде в глаза, - ни о каком сопротивлении и думать нечего. Человек всего лишь песчинка, и в наши дни его воля вообще не принимается в расчет.

Разумеется, все были против меня, ибо люди, как известно, склонны к самоуспокоению, они пытаются заглушить в себе сознание опасности, объявляя, что ее не существует вовсе. К тому же в соседней комнате

Суздальцева Т. В.

Дневник непрочитанных книг

«Есть два рода сострадания. Одно - малодушное и сентиментальное, оно, в сущности, не что иное, как нетерпение сердца, спешащего поскорее избавиться от тягостного ощущения при виде чужого несчастья; это не сострадание, а лишь инстинктивное желание оградить свой покой от страданий ближнего. Но есть и другое сострадание - истинное, которое требует действий, а не сантиментов, оно знает, чего хочет, и полно решимости, страдая и сострадая, сделать все, что в человеческих силах и даже свыше их», - таким эпиграфом начинается роман классика австрийской литературы Стефана Цвейга «Нетерпение сердца».

Писатель родился 28 ноября 1881 г. в Вене в семье зажиточного предпринимателя Морица Цвейга. Семья не была религиозной, сам Стефан впоследствии называл себя «евреем по случайности». Он учился и получил докторскую степень в Венском университете. Уже во время учёбы писатель публикует собственные стихи, написанные под влиянием Гофмансталя и Рильке.

Он много путешествовал по Европе и Индии, в последние годы Первой мировой войны присоединился к группе писателей, выступавших против войны. После войны до 1934 Цвейг жил в Зальцбурге, затем, понуждаемый нацистами к эмиграции, переселился в Лон-дон. В 1940 стал британским подданным и в том же году переехал в США, где оставался до августа 1941, после чего перебрался в Бразилию.

Произведения Цвейга обычно отличаются изощренным психологизмом, герои его нередко действуют и говорят в состоянии аффекта, побуждаемые непреодолимыми страстями. Но несколько особняком стоит роман «Нетерпение сердца». В нем писатель анализирует одну из самых тяжких духовных болезней новейшего времени, которую он и назвал «нетерпением сердца» и которая лежит в наши дни в основе многих псевдоблаготворительных действий, ломает судьбы и без того обездоленных и несчастных людей. Истинное доброделание подменяется любованием собственной добротой, а способность «носить тяготы друг друга» - недолговечной и ненадежной экзальтацией.

Герою Цвейга, Антону, 25 лет. Но его мучают те проблемы, с которыми сталкивается и современный молодой человек - возможно, в значительно более юном возрасте.

О чем это произведение? О том, как трудно молодому человеку разобраться в своих чувствах, различить, где голос совести, а где - страх перед «общественным мнением», где благородные порывы, а где - низменные страсти. О том, что важнее для юноши: «быть» или «казаться». О том, как «благими намерениями дорога в ад выстлана». О том, как надо отвечать за свои поступки, слова, чувства. О том, как надо щадить чувства другого чело-века. О том, как трудно устоять в добре и пожертвовать своей мнимой свободой ради любви к ближнему. О том, как хочется любоваться собой и стараться не видеть себя взглядом со стороны. Как хочется в своих ошибках обвинить кого угодно, только не себя. Словом, о тех грехах юности, которые могут обернуться непоправимой трагедией, что будет жечь человека до конца его жизни. «Грех юности моея и неведения моего не помяни», - для многих эти слова до конца жизни остаются неизлечимой болью сердца.

Наш юный читатель, пережив вместе с героем его юность - бурную, мятежную, полную непоправимых ошибок - обретет бесценный душевный опыт, который всегда дает соприкосновение с художественно осмысленной правдой жизни.

«Все началось с досадной неловкости, с нечаянной оплошности, с gaffe [бестактного поступка (фр.)], как говорят французы. Правда, я поспешил загладить свой промах, но когда слишком торопишься починить в часах какое-нибудь колесико, то обычно портишь весь механизм. Даже спустя много лет я так и не могу понять, где кончалась моя неловкость и начиналась вина. Вероятно, я этого никогда не узнаю», - так начинает рассказ о своей юности маститый военный, награжденный высшим орденом за мужество, но явно стыдящийся того ореола славы, который его окружает.

Вначале он совершает по неведению бестактный поступок - приглашает на танец девушку с парализованными ногами, не зная об ее увечье.

Но та на жалость отвечает глубокой привязанностью, молодость берет свое, эмоции захлестывают - и вот уже несчастная влюблена в юношу, которого считает своим благодетелем.

Герой же слишком молод, слишком зависим от чужого мнения, слишком боится за свою репутацию, свободу, за все те, подчас мнимые, преимущества, которые заключает в себе жизнь молодого одинокого военного: «С самого первого дня я опасался, что странная дружба с парализованной девушкой может стать предметом насмешек моих товарищей, предметом их беззлобного, но беспощадного солдатского зубоскальства… Именно поэтому я инстинктивно воздвиг в своей жизни стену между моими двумя мирами…»

Однако как только начинается раздвоение, оно раскалывает личность, ибо нельзя служить двум господам…

Не будучи в состоянии разделить ни страдания, ни любовь несчастной калеки Эдит, герой предается совершенно беспочвенным мечтаниями о том, что взаимная любовь была бы возможна, если бы девушка исцелилась. И он, лишь прочитав в газете о каком-то новом методе лечения, внушает ей и ее отцу ложную надежду на выздоровление. Отец – разбогатевший еврей, купивший титул вместе с зáмком, вдовец, для которого весь смысл жизни сосредоточен в дочери, - легко поддается иллюзии. Он обещает герою огромное приданое за дочерью, он готов на любые условия, лишь бы его дочь была счастлива. Но врач девушки Кондор, трезво оценивающий ситуацию, прекрасно понимает всю зыбкость надежд отца. Он пытается договориться с Антоном, чтобы тот не давал впредь никаких обещаний, которые не в силах выполнить, но и не разочаровывал бы девушку хотя бы до ее отъезда на лечение.

«Тут я почувствовал, что рука Кондора успокаивающе гладит меня по колену.

Не надо, не стыдитесь! Я, как никто другой, понимаю, что можно бояться людей, когда твое поведение не укладывается в их понятия. Вы видели мою жену. Никто не понимал, почему я женился на ней, а все, что выходит за рамки узкого и, так сказать, нормального кругозора обывателей, делает их сначала любопытными, а потом злыми… Я не переоцениваю вас, я не согласен с Кекешфальвой, который восхваляет вас как необыкновенного доброго человека, напротив, для меня вы, с вашими неустойчивыми чувствами, с вашим каким-то особенным нетерпением сердца, весьма ненадежный партнер; и как бы ни радовался я тому, что предотвратил вашу безумную выходку, мне ни в коей мере не может импонировать поспешность, с какой вы принимаете решения и тут же отказываетесь от своих замыслов. На людей, чьи поступки до такой степени зависят от настроения, нельзя возлагать никакой серьезной ответственности. Если бы мне понадобилось поручить кому-нибудь дело, требующее терпения и упорства, вас я выбрал бы в последнюю очередь».

Но молодой человек увлекается своей ролью благодетеля, к которой он совершенно не готов:

«В тот вечер я был бог. Я сотворил мир и увидел, что в нем все хорошо и справедливо. Я сотворил человека, лоб его был чист, как утро, а в глазах радугой светилось счастье. Я по-крыл столы изобилием и богатством, я взрастил плоды, даровал еду и питье. Свидетели щедрот моих громоздились передо мной, словно жертвы на алтаре, они покоились в блестящих сосудах и больших корзинах, сверкало вино, пестрели фрукты, заманчиво сладостные в нежные. Я зажег свет в покоях и свет в душе человеческой. Люстра солнцем за-жгла стаканы, камчатная скатерть белела, как снег, - и я с гордостью ощущал, что люди полюбили свет, источником которого был я; и я принимал их любовь и опьянялся ею. Они угощали меня вином - и я пил до дна, потчевали плодами и разными кушаньями - и дары их веселили мое сердце. Они дарили меня благодарностью и преклонением - и я принимал их восторги, как принимал еду и питье, как принимал все их жертвоприношения.

В тот вечер я был бог. …всех я одарил и возвысил чудом своего присутствия, и у всех мерцал в глазах зажженный мною свет, и, когда они смотрели друг на друга, мое отражение озаряло блеском их взгляд. И когда они разговаривали друг с другом - Я, и только Я, был смыслом их слов; и, даже когда мы молчали, их мысли были полны мною. Ибо Я, и только Я, был началом, основой и причиной их счастья; восхваляя друг друга, они хвали-ли меня, а возлюбив друг друга, они любили меня, творца их любви. А я сидел посреди, радуясь делу рук своих, и чувствовал, как хорошо быть добрым с созданиями своими. И, полный великодушия, я вместе с вином и едой поглощал их любовь и их счастье.

В тот вечер я был бог. Я усмирил бурные воды тревоги и прогнал тьму из сердец. Но и свой страх я тоже прогнал, и моя душа обрела покой, как никогда в жизни».

Но лишь только «бог» возвращается в свою армейскую компанию, от его возвышенных чувств не остается и следа. Как только что, увлекшись ролью благодетеля и поддавшись влиянию отца Эдит, он соглашается объявить об их помолвке, так он под влиянием шуток и издевок товарищей отказывается от несчастной девушки.

Предательство приводит к непоправимому. Узнав, что ее идеал, спаситель, кумир публично отрекся от нее, девушка покончила с собой.

«Я уверен, что из сотен людей, призванных в те августовские дни, лишь немногие шли на фронт так хладнокровно и даже нетерпеливо, как я. Не потому, что я жаждал воевать; я видел в этом всего лишь выход, спасение для себя; я бежал на войну, как преступник, в ночную тьму. Четыре недели до начала военных действий я был в безысходном отчаянии и растерянности. Я презирал себя, и сейчас еще воспоминание о тех днях для меня мучительнее самых ужасных часов на поле битвы. Ибо я знаю, что своей слабостью, своей жалостью - когда я подал надежду, а затем сбежал - я убил человека, единственного человека, который страстно любил меня».

И вот, много лет спустя, когда ужасы войны, казалось, заслонили собой ту смерть, причиной которой он был, неожиданная встреча в театре снова напоминает о той старой вине:

«Единственный человек, который знал все, всю подноготную моего преступления, сидел так близко от меня, что я слышал его дыхание. Человек, чье сострадание было не убийственной слабостью, как мое, а спасительной силой и самопожертвованием, - единственный, кто мог осудить меня, единственный, перед кем мне было стыдно! Как только в ан-тракте вспыхнут люстры, он тотчас меня увидит. Меня охватила дрожь, и я торопливо заслонил лицо рукой, чтобы он не узнал меня. Я больше не слышал ни одного такта люби-мой музыки: удары моего сердца заглушали ее. Близость этого человека, который один в целом мире знал обо мне правду, была невыносима для меня. Словно сидя в темноте голый среди этих хорошо одетых людей, я с ужасом ждал, что вот-вот загорится свет и мой позор станет явным. И когда после первого акта начал опускаться занавес, я, наклонив го-лову, быстро покинул зал, - вероятно, Кондор не успел разглядеть меня в полумраке. Но с той минуты я окончательно убедился, что никакая вина не может быть предана забвению, пока о ней помнит совесть».

В пряничные времена России, «которую мы потеряли», когда все вокруг только и делали, что гуляли по набережным, любовались юнкерами и хрустели французской булкой, в Европе тоже времени не теряли: угощались штруделями, устраивали парады и устало взирали на томик какого-нибудь викторианского романа, сидя у открытого окна, дожидаясь, пока слуга-мадьяр принесет утренний чай на подносе черненого серебра. А военные, к слову, только и делали, что укрощали лошадей, с бравадой подгибали кончики усов, целовали ручки дамам, а по вечерам играли в карты, пили коньяк и курили сигары. Офицеры - так вообще сплошь поручики Ржевские, такие же храбрецы, но без пошлятины. Не знаю, как вам, а по мне, так образ Европы того времени олицетворяет в первую очередь Австро-Венгерская империя, колосс Габсбургов, о которых все из школьного курса истории слышали, но никто толком не знает, чем они владели, сколько лет правили и т.д. По правде говоря, то, о чем писал Цвейг и о чем пойдет речь, могло случиться в любой цивилизованной стране - Австрия могла быть царской Россией, викторианской Англией или, скажем, Колумбией.

Взрослому сознательному человеку с высоты собственного опыта часто приходится переосмысливать наиболее значимые события жизни, заново пытаться восстановить в памяти наиболее эмоциональные моменты, желая почувствовать тот же холодок по спине, когда впервые обнимаешь девушку, которая нравится, вспомнить ощущения от первого поцелуя или расставания. Говорят, что семьдесят процентов времени мозг тратит на воспоминания и создание идеализированных моментов прошлого. Поговорку «После драки кулаками не машут» люди придумали, чтобы оправдать собственную склонность к размышлениям на тему «А если бы я тогда сделал вот так». Одни будут вздыхать, признавая, что превратились в развалин, другие полезут в бутылку. А люди вроде Антона Гофмиллера могут, сидя за бокалом кьянти, вспомнить годик-другой молодости, поведать незнакомцу-писателю о том, как в двадцать пять лет успели набедокурить, пытаясь вызвать уже не томление и переживания, что было в молодости, но звуки совести. Стоит сказать, что в то время даже человек военный имел право на сентиментальность: мог писать пылкие письма, до утра ворочаться в койке, занимаясь самокопанием, - а уж что касается героя Цвейга, то он этим правом воспользовался сполна. Звучит, конечно, коряво, - будто сейчас никто не может этим заниматься. Ответ такой: да, я прямо сейчас и представляю младшего лейтенанта Радченко, который, будучи на дежурстве, погожей летней южно-бутовской ночью предается размышлениям на заднем сидении УАЗика. Весьма художественно, и достойно пера Донцовой. Австро-Венгерский лейтенант может, а лейтенант УВД - нет.

Итак, двадцатипятилетний офицер кавалерии Антон Гофмиллер в начале двадцатого века проходит службу в небольшом городке на задворках Австро-Венгерской империи. Маневры, верховая езда, карты с сослуживцами по вечерам, небольшое жалованье, расписанное до последней кроны, опостылевшие улицы, дворы, местные жители, о которых знаешь уже всё вплоть до того, в каком наряде будет та или иная дама в ближайшее воскресенье. Случайно оказавшись на балу в поместье фон Кекешфальва, Гофмиллер приглашает на вальс дочь хозяина и искренне недоумевает, почему та вдруг разрыдалась. Оказалось, девушка в результате несчастного случая повредила ноги и передвигается только на костылях и с большим трудом. Гофмиллер, как ошпаренный, бежит из поместья; тут-то начинается самокопание, рассуждения о милосердии и сострадании и психоанализ на пару сотен страниц изящно-витиеватым цвейговским языком. Конечно, для офицера поступок незавиден, и герой на следующий день отправляет Эдит - так звали дочку хозяина имения - букет цветов. Проходит немного времени - и Антон, уже частый гость в доме и, кажется, единственный молодой человек, с которым Эдит поддерживает общение. Есть мнение, что своими поступками, монологами юноши-идеалиста герой несколько ломает представление о взрослом дяде (а ему, к слову, двадцать пять лет), да еще и армейском офицере. Признаюсь, весьма нелепо, если не сказать «недостойно», порой выглядят его бесконечные рассуждения о том, как приятно упиваться чувством сострадания, рефлексия, которой не ожидаешь от мужика, привыкшего проводить время за попойками и романчиками. Ни намека на симпатию и, тем более, любовь - только сострадание калеке. Стоит отдать должное: Антон укоряет себя и изо всех сил старается не выглядеть прихлебником в богатом доме - в этом стремлении он абсолютно искренен. Впрочем, как и в стремлении скрасить будни несчастной девушки. Вероятно, как и большинство мужчин, осиливших роман, Гофмиллер очень нескоро узнает, что Эдит испытывает к нему не просто дружескую привязанность, а с определенного момента просто сгорает от неразделенных чувств, и каждый его визит в поместье становится изощренной пыткой - Эдит будет беситься, устраивать сцены на пустом месте, сильнее вбивая в его голову образ взбалмошной, избалованной, но обиженной судьбой барышни, пока, наконец, сама не признается ему во всем. Тут-то герой и понимает, что сострадание - палка о двух концах. Масла в огонь подливает и история доктора Кондора, взявшего в жены одну из пациенток, слепую женщину, которой он не смог помочь прозреть, и взбалмошность Эдит, которая со дня на день готова наложить на себя руки. Гофмиллер ищет оправданий собственному малодушию и поступкам, не замечая, что отметка, за которой сострадание перестало быть точно отмеренной дозой морфия, уже пройдена, и все дальнейшие действия зависят лишь от степени собственной ответственности за уже совершенные поступки. А мы видим лишь немой вопрос: «Ну что я могу сделать, если не люблю ее?»

Упомянутый Кондор в одном из диалогов объясняет суть переживаний Гофмиллера: «Есть два рода сострадания. Одно - малодушное и сентиментальное, оно, в сущности, не что иное, как нетерпение сердца, спешащего поскорее избавиться от тягостного ощущения при виде чужого несчастья; это не сострадание, а лишь инстинктивное желание оградить свой покой от страданий ближнего. Но есть и другое сострадание - истинное, которое требует действий, а не сантиментов…» Не можешь помочь - не приходи. Герой не раз и не два изъясняется так, словно это сострадание нужно более ему самому, нежели девушке. Эгоизм? Может быть. Эдит, конечно, тоже понимает, что любовь не истребуешь, а надежда на выздоровление невелика. У кого в подобном положении не возник бы вопрос: «Так стоит ли дальше мучить себя и окружающих?» Сомнений остается немало. Главное: «Как бы я поступил на месте Гофмиллера?» - стоит спросить себя каждому читателю. Я не знаю правильного ответа. Монологи на тему «А надо было с самого начала вот так» считаю излишними. Представьте, что вы уже зашли слишком далеко.

Стефан Цвейг

Нетерпение сердца

© Перевод. Н. Н. Бунин, наследники, 2014

© ООО «Издательство АСТ», 2015


Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


©Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)

* * *

…Есть два рода сострадания. Одно - малодушное и сентиментальное, оно, в сущности, не что иное, как нетерпение сердца, спешащего поскорее избавиться от тягостного ощущения при виде чужого несчастья; это не сострадание, а лишь инстинктивное желание оградить свой покой от страданий ближнего. Но есть и другое сострадание - истинное, которое требует действий, а не сантиментов, оно знает, чего хочет, и полно решимости, страдая и сострадая, сделать все, что в человеческих силах и даже свыше их.

«Нетерпение сердца»

«Ибо кто имеет, тому дано будет» - каждый писатель может с легким сердцем признать справедливость этих слов из Книги Мудрости, применив их к себе: кто много рассказывал, тому многое расскажется. Ничто так не далеко от истины, как слишком укоренившееся мнение, будто писатель только и делает, что сочиняет всевозможные истории и происшествия, снова и снова черпая их из неиссякаемого источника собственной фантазии. В действительности же, вместо того чтобы придумывать образы и события, ему достаточно лишь выйти им навстречу, и они, неустанно разыскивающие своего рассказчика, сами найдут его, если только он не утратил дара наблюдать и прислушиваться. Тому, кто не раз пытался толковать человеческие судьбы, многие готовы поведать о своей судьбе.

Эту историю мне тоже рассказали, причем совершенно неожиданно, и я передаю ее почти без изменений.

В мой последний приезд в Вену, как-то вечером, уставший от множества дел, я отыскал один пригородный ресторан, полагая, что он давно вышел из моды и вряд ли многолюден. Однако едва я вошел в зал, как мне пришлось раскаяться в своем заблуждении. Из-за первого же столика поднялся знакомый и, проявляя все признаки искренней радости, которой я отнюдь не разделял, предложил подсесть к нему. Было бы неверно утверждать, что этот суетливый господин сам по себе несносный или неприятный человек; он лишь принадлежал к тому сорту назойливых людей, что коллекционируют знакомства с таким же усердием, как дети - почтовые марки, чрезвычайно гордясь каждым экземпляром своей коллекции.

Для этого чудака - между прочим, дельного и знающего архивариуса - весь смысл жизни, казалось, заключался в чувстве скромного удовлетворения, которое он испытывал, если при упоминании какого-либо имени, время от времени мелькавшего в газетах, мог небрежно обронить: «Это мой близкий друг», или: «Да я его только вчера видел», или: «Мой друг А. говорит, а мой приятель Б. полагает», - и так до конца алфавита. Знакомые актеры всегда могли рассчитывать на его аплодисменты, знакомым актрисам он звонил утром после премьеры, торопясь поздравить их; не бывало случая, чтобы он позабыл чей-нибудь день рождения; пристально следя за рецензиями, он оставлял без внимания малоприятные, хвалебные же вырезал из газет и от чистого сердца посылал друзьям. В общем, это был неплохой малый, ибо в своем усердии он руководствовался самыми добрыми намерениями и почитал за счастье, если кто-либо из его именитых друзей обращался к нему с пустячной просьбой или же пополнял его коллекцию новым экземпляром.

Нет нужды подробней описывать нашего друга «при ком-то» - как в насмешку окрестили венцы этих добродушных прилипал из многоликой породы снобов, - любой из нас встречал их и знает, что только грубостью можно отделаться от их безобидного, но назойливого внимания. Итак, покорившись судьбе, я подсел к нему. Не проболтали мы и четверти часа, как в ресторан вошел рослый господин с моложавым румяным лицом и сединой на висках; по выправке в нем сразу угадывался бывший военный. Поспешно привстав с места, мой сосед с присущим ему усердием поклонился вошедшему, на что тот ответил скорее безразлично, нежели учтиво. Не успел новый посетитель сделать подбежавшему кельнеру заказ, как мой друг «при ком-то», подвинувшись ко мне поближе, тихо спросил:

Знаете, кто это?

Помня его привычку хвастать любым, даже малоинтересным экземпляром своей коллекции и опасаясь слишком пространных объяснений, я холодно бросил «нет» и занялся тортом. Однако мое равнодушие только подзадорило этого собирателя имен; поднося ладонь ко рту, он зашептал:

Это же Гофмиллер из главного интендантства; ну, помните, тот, что в войну получил орден Марии-Терезии.

Поскольку этот факт вопреки ожиданию не произвел на меня ошеломляющего впечатления, господин «при ком-то» с патриотическим пылом, достойным школьной хрестоматии, принялся выкладывать все подвиги, совершенные ротмистром Гофмиллером сначала в кавалерии, затем в воздушном бою над Пьяве, когда он один сбил три вражеских самолета, и, наконец, когда его пулеметная рота трое суток сдерживала натиск противника. Рассказ свой господин «при ком-то» сопровождал массой подробностей (я их здесь опускаю) и то и дело выражал безмерное изумление по поводу того, что я никогда не слышал об этом выдающемся человеке, которому император Карл самолично вручил высшую австрийскую военную награду.

Невольно поддавшись искушению, я взглянул на соседний столик, чтобы с двухметровой дистанции увидеть героя, отмеченного печатью истории. Но я встретил твердый, недовольный взгляд, который словно говорил: «Этот тип уже что-то наплел тебе? Нечего на меня глазеть». И, не скрывая своей неприязни, ротмистр резко передвинул стул и уселся к нам спиной. Несколько смущенный, я отвернулся и с этой минуты избегал даже краешком глаза смотреть в его сторону.

Вскоре я распрощался с моим усердным сплетником. При выходе я не преминул отметить про себя, что он уже успел перебраться к своему герою: видимо, не терпелось поскорее доложить ему обо мне, как он докладывал мне о нем.

Вот, собственно, и все. Я бы скоро позабыл эту мимолетную встречу взглядов, но случаю было угодно, чтобы на следующий день в небольшом обществе я оказался лицом к лицу с неприступным ротмистром. В смокинге он выглядел еще более эффектно и элегантно, нежели вчера в костюме спортивного покроя. Узнав друг друга, мы оба постарались скрыть невольную усмешку, словно два заговорщика, оберегающие от посторонних тайну, известную только им. Вероятно, воспоминание о вчерашнем незадачливом своднике в одинаковой мере раздражало и забавляло нас обоих. Сначала мы избегали говорить друг с другом, что, впрочем, все равно не удалось бы, поскольку вокруг разгорелся жаркий спор.

Предмет этого спора можно легко угадать, если я упомяну, что он имел место в 1938 году. Будущие летописцы установят, что в 1938 году почти в каждом разговоре - в какой бы из стран нашей испуганной Европы он ни происходил - преобладали догадки о том, быть или не быть новой войне. При каждой встрече люди, как одержимые, возвращались к этой теме, и порой даже казалось, будто не они, пытаясь избавиться от обуявшего их страха, делятся своими опасениями и надеждами, а сама атмосфера, взбудораженная, насыщенная скрытой тревогой, стремится разрядить в словах накопившееся напряжение.

Дискуссию открыл хозяин дома, адвокат по профессии и большой спорщик.

Общеизвестными аргументами он пытался доказать общеизвестную чушь, будто наше поколение, уже испытавшее одну войну, не позволит так легко втянуть себя в новую: едва объявят мобилизацию, как штыки будут повернуты в обратную сторону - уж кто-кто, а старые фронтовики вроде него хорошо знают, что их ждет.

В тот самый час, когда сотни, тысячи фабрик занимались производством взрывчатых веществ и ядовитых газов, он сбрасывал со счетов возможность новой войны с той же небрежной легкостью, с какой стряхивал пепел своей сигареты.

Его апломб вывел меня из терпения. Не всегда следует принимать желаемое за действительное, весьма решительно возразил я ему. Ведомства и организации, управляющие военной машиной, тоже не дремали. И пока мы тешили себя иллюзиями, они сполна использовали мирное время, чтобы заранее привести массы, так сказать, в боевую готовность. Если уже сейчас, в мирные дни, всеобщее раболепие благодаря самоновейшим методам пропаганды достигло невероятных размеров, то в минуту, когда по радио прозвучит приказ о мобилизации - надо смотреть правде в глаза, - ни о каком сопротивлении и думать нечего. Человек всего лишь песчинка, и в наши дни его воля вообще не принимается в расчет.

Задача новой серии "БВЛ" - популяризация произведений мировой классики всех исторических периодов и национальных школ, не ограничиваясь рамками эпох и жанров. К работе над книгами привлекаются лучшие литературоведы, текстологи и переводчики. Тома "БВЛ" оформляются известными дизайнерами и художниками, в качестве иллюстраций отдельных изданий используются старинные миниатюры. Качественно изданная классика мировой литературы призвана стать не только украшением библиотеки, но и солидным и надежным подспорьем в работе. Новая "Библиотека Всемирной Литературы" - собрание классики, необходимое каждому человеку. Это книги, прошедшие проверку временем, без которых невозможно представить себе современную культуру и цивилизацию. Вечная литература возвращается к современному читателю.Перевод с немецкого Н. Бунина, Р. Гальпериной.

Описание добавлено пользователем:

Татьяна Алкечева

«Нетерпение сердца» - сюжет

Действие романа начинается в 1913 году в небольшом городке неподалёку от Вены. Повествование ведётся от лица главного героя - Антона Гофмиллера. В начале романа это молодой человек в возрасте 25 лет, лейтенант кавалерии австрийской армии, выросший в небогатой многодетной семье и рано попавший на военную службу, считавшуюся престижной для мужчины. Молодой человек был избавлен от необходимости принимать самостоятельные решения в своей жизни, от него требовалось только выполнять приказы командования, но, с другой стороны, однообразная жизнь в гарнизоне маленького городка и отсутствие перспектив стало быстро тяготить его.

Однажды Антона приглашают на ужин в замок самого богатого землевладельца в округе - господина фон Кекешфальвы. Там он знакомится с двумя очаровательными молодыми девушками: с единственной дочерью хозяина - Эдит - и с её кузиной Илоной. Антон и Илона быстро находят общие темы для разговора, весело проводят время, много танцуют. Антон, чуть не забывший о дочери хозяина, пригласил Эдит на вальс, но в ответ девушка разрыдалась. Не понимая, что происходит, Антон обращается за разъяснениями к Илоне, которая рассказывает ему, что у Эдит паралич ног и она не может передвигаться без костылей и посторонней помощи. В смятении Антон покидает замок Кекешфальвы, даже забыв попрощаться. Всю ночь его мучает совесть, он жалеет Эдит и даже испытывает невольный стыд из-за своего крепкого здоровья, чего с ним прежде никогда не случалось. На следующее утро на последние деньги Антон покупает огромный букет алых роз и посылает их Эдит вместе с запиской с извинениями. Эдит пишет в ответ, что не обижена, благодарит за цветы и приглашает бывать у них в гостях в любое время.

Антон начинает проводить всё своё свободное время в замке, стараясь развлечь девушек. Все обитатели замка очень рады его визитам и принимают как родного. В одном из разговоров Илона рассказывает, что у неё есть жених, но из любви к кузине и по просьбе дяди она согласилась повременить с замужеством и всё своё время и силы посвящает уходу за Эдит. Поначалу Антону нравится общаться с семьёй Кекешфальвы, ведь здесь молодой человек нашёл то, чего ему недоставало долгие годы: дом, семейный уют, комфорт, общение с образованными людьми, приятное женское общество. О его визитах в замок становится известно его товарищам по службе, которые относятся по-разному: одни насмехаются, другие завидуют, некоторые считают, что он хочет таким образом разбогатеть, ведь Эдит - богатая наследница. Антон старается чётко разграничивать свою жизнь в гарнизоне и визиты в замок из боязни перед общественным мнением.

Тем временем в замок приезжает доктор Кондор для нового медицинского обследования Эдит. Кекешфальва просит Антона выяснить у доктора, когда Эдит выздоровеет. Антон растерян, но под давлением Кекешфальвы и желая помочь, соглашается. Кондор в разговоре с Антоном рассказывает о прошлом Кекешфальвы: о его еврейском происхождении, об источнике его богатства, о смерти его жены и о несчастном случае с дочерью. Также Кондор рассказывает Антону о своей слепой жене - бывшей пациентке - на которой доктор женился после того, как понял, что не сможет её вылечить, тем самым взяв на себя ответственность за другого человека. Кондор пытается дать понять молодому человеку разницу между жалостью и помощью другому человеку, а о состоянии здоровья Эдит доктор говорит, что у девушки сейчас улучшение. Антон и Кекешфальва неверно истолковывают слова Кондора: молодой человек думает, что доктор уверен в скором выздоровлении Эдит, а отец поторопился обрадовать дочь. Доктор сурово отчитывает Антона за ложную надежду, невольно поданную семье Кекешфальвы.

Постепенно Антон понимает, что знакомство с семьёй Кекешфальвы, начавшееся с приятного времяпрепровождения, всё больше стало тяготить его. Однажды Эдит сама первая целует Антона, и это становится для него полной неожиданностью. Молодой человек не знает, что ему дальше делать и, в особенности, как ему в дальнейшем вести себя с Эдит и не готов к ответственности за неё. Вскоре он получает от Эдит любовные письма. Она осознает всю безнадежность своей любви, но надеется, что они смогут быть вместе, когда Эдит поправится. Получивший письма Антон в ужасе от этой непрошенной страсти. Он принимает решение оставить службу и уехать из Австрии. Антон заходит к доктору Кондору попрощаться и признается ему в том, что больше не способен выносить любовь Эдит, причем его пугает скорее общественное мнение, а не увечье девушки. Тем не менее доктору Кондору удается убедить Антона остаться, ведь своим бегством он подписывает смертный приговор Эдит. Антон соглашается остаться до отъезда Эдит в Швейцарию для продолжения нового курса лечения.

Вскоре Антон вновь приходит в поместье Кекешфальва. Он твердо решил выдержать эти восемь дней и не показать Эдит свои чувства: страх и жалость. Однако ему не удается притвориться, уверить Эдит в своей любви, и это вызывает в девушке "странную враждебность". Через три дня фон Кекешфальва сам посещает Антона, умоляя его спасти Эдит, помочь ей. Терзаемый жалостью и состраданием, Антон просит передать Эдит, что они будут вместе, когда девушка выздоровеет. Под давлением Кекешфальвы Кондора Антон соглашается на помолвку с Эдит. Однако он по-прежнему испытывает к ней лишь сострадание, а не любовь, и опасается насмешек товарищей. К тому же его смущает еврейское происхождение отца девушки, он боится общественного мнения. Когда товарищи в казарме прямо спрашивают Антона, правда ли, что он обручился с дочерью Кекешфальвы, у него не хватает смелости признаться, и он всё отрицает. Подавленный Антон решается на самоубийство, но встречает полковника, которому рассказывает о своей лжи. Полковник обещает все уладить и отправляет Антона в Чаславице. Перед поездкой Антон оставляет доктору Кондору письмо, в котором просит все рассказать Эдит. Тем не менее, Антон не отрекается от помолвки, просит у девушки прощения и хочет остаться с ней, искупив свою трусость, свою ложь.

Антон посылает телеграмму, которая позже не дойдет до адресата. В поездке Антон пытается дозвониться до замка Кекешфальвы и доктора Кондора, но все линии перегружены.

Эдит, не получив вестей от жениха и случайно услышав обвинения в свою сторону, выбирает момент, когда Илона не успевает уследить за ней, бросается вниз с террасы замка и разбивается насмерть.

Антон винит себя в случившемся, размышляя над тем, что Эдит была единственным человеком, который его по-настоящему любил, которому он был по-настоящему нужен. Мучаясь угрызениями совести, Антон отправляется на фронт, убегая от жизни, ищет в бою смерти, но выживает и в возрасте 28 лет его награждают за проявленную в войне храбрость орденом Марии-Терезии.

Проходят годы, жизнь Антона постепенно налаживается, он набрался мужества и стал жить, позволив себе забыть о той давней истории с Эдит. Но однажды в 1938 году в театре Венской оперы Антон Гофмиллер случайно видит доктора Кондора с женой, - человека, «чьё сострадание было не убийственной слабостью, как моё, а спасительной силой и самопожертвованием, – единственный, кто мог осудить меня, единственный, перед кем мне было стыдно!<…>с той минуты я окончательно убедился, что никакая вина не может быть предана забвению, пока о ней помнит совесть.».

История

В этом романе Стефан Цвейг показывает Австро-Венгрию начала XX века накануне Первой мировой войны, описывая нравы и социальные предрассудки того времени. Как и лучшие новеллы автора, роман изобилует мельчайшими психологическими нюансами, в которых раскрываются чувства и мотивации поступков персонажей. В эпиграфе к своему роману Стефан Цвейг писал:

«Есть два рода сострадания. Одно - малодушное и сентиментальное, оно, в сущности, не что иное, как нетерпение сердца, спешащего поскорее избавиться от тягостного ощущения при виде чужого несчастья; это не сострадание, а лишь инстинктивное желание оградить свой покой от страданий ближнего. Но есть и другое сострадание - истинное, которое требует действий, а не сантиментов, оно знает, чего хочет, и полно решимости, страдая и сострадая, сделать всё, что в человеческих силах и даже свыше их».

Критика

В романе «Нетерпение сердца» Стефан Цвейг обращается к теме жизненного долга и жизненного назначения человека. Изображены картины армейского быта провинциального города Австро-Венгрии. Главный герой – Антон Гофмиллер 25 лет, порядочный, но заурядный человек.

Жизнь течёт размеренно, пока в его судьбу не вмешивается случай. Аптекарь вводит его в дом богача Кекешфальва. Малоприятный сюрприз – под маской богача скрывается делец-еврей Леопольд Каниц. Единственной отрадой является дочь Эдит – умная, чудная девочка, но она парализована.

Эдит – сложный образ и психологически богатый, она способна на самоотверженную любовь, но болезнь обрекает чувства на безответность. Роман – анализ взаимоотношений молодых людей. Исходный момент – нелепая неловкость, когда герой приглашает девушку на танец.

Она влюбляется в Гофмиллера и не сомневается в его ответном чувстве, происходит нарастание надежды. Гофмиллер попадает в сложное положение, жалость к девочке мешает прекратить эту игру, и он соглашается на брак с Эдит, но тайно покидает дом. Эдит не вынесла предательства.

Специфика проблемы – Цвейг рисует трагедию заблуждения героев. Эдит видит в сострадании любовь. Герой же оказывается без вины виноватым. Сострадание превращается в жестокость. Доктор Кондор говорит о существовании двух видов сострадания:

1) нетерпение сердца – ложное сострадание, которое стремится избавиться от чувства вины при виде чужих бедствий;

2) истинное сострадание, которое требует действия. Нормой личностного поведения должно стать действенное сострадание, требующее конкретных поступков. Вина героя в непоследовательности, в итоге он становится фактически убийцей Эдит.