Синтаксические особенности поэмы Н.В. Гоголя "Мёртвые души". Коробочка, Собакевич и Плюшкин

Скоро, однако ж, показавшаяся деревня Собакевича рассеяла его мысли и заставила их обратиться к своему постоянному предмету.

Деревня показалась ему довольно велика; два леса, березовый и сосновый, как два крыла, одно темнее, другое светлее, были у ней справа и слева; посреди виднелся деревянный дом с мезонином, красной крышей и темносерыми или, лучше, дикими стенами, дом в роде тех, какие у нас строят для военных поселений и немецких колонистов. Было заметно, что при постройке его зодчий беспрестанно боролся со вкусом хозяина. Зодчий был педант и хотел симметрии, хозяин — удобства и, как видно, вследствие того заколотил на одной стороне все отвечающие окна и провертел на место их одно, маленькое, вероятно понадобившееся для темного чулана. Фронтон тоже никак не пришелся посреди дома, как ни бился архитектор, потому что хозяин приказал одну колонну сбоку выкинуть, и оттого очутилось не четыре колонны, как было назначено, а только три. Двор окружен был крепкою и непомерно толстою деревянною решеткой. Помещик, казалось, хлопотал много о прочности. На конюшни, сараи и кухни были употреблены полновесные и толстые бревна, определенные на вековое стояние. Деревенские избы мужиков тож срублены были на диво: не было кирченых стен, резных узоров и прочих затей, но всё было пригнано плотно и как следует. Даже колодец был обделан в такой крепкий дуб, какой идет только на мельницы да на корабли. Словом, всё, на что ни глядел он, было упористо, без пошатки, в каком-то крепком и неуклюжем порядке. Подъезжая к крыльцу, заметил он выглянувшие из окна почти в одно время два лица: женское в чепце, узкое, длинное, как огурец, и мужское, круглое, широкое, как молдаванские тыквы, называемые горлянками, из которых делают на Руси балалайки, двухструнные, легкие балалайки, красу и потеху ухватливого двадцатилетнего парня, мигача и щеголя, и подмигивающего, и посвистывающего на белогрудых и белошейных девиц, собравшихся послушать его тихострунного треньканья. Выглянувши, оба лица в ту же минуту спрятались. На крыльцо вышел лакей в серой куртке с голубым стоячим воротником и ввел Чичикова в сени, куда вышел уже сам хозяин. Увидев гостя, он сказал отрывисто: «Прошу!» и повел его во внутренние жилья.

Когда Чичиков взглянул искоса на Собакевича, он ему на этот раз показался весьма похожим на средней величины медведя. Для довершения сходства фрак на нем был совершенно медвежьего цвета, рукава длинны, панталоны длинны, ступнями ступал он и вкривь и вкось и наступал беспрестанно на чужие ноги. Цвет лица имел каленый, горячий, какой бывает на медном пятаке. Известно, что есть много на свете таких лиц, над отделкою которых натура недолго мудрила, не употребляла никаких мелких инструментов, как-то: напильников, буравчиков и прочего, но просто рубила со всего плеча, хватила топором раз — вышел нос, хватила в другой — вышли губы, большим сверлом ковырнула глаза и, не обскобливши, пустила на свет, сказавши: «живет!» Такой же самый крепкий и на диво стаченный образ был у Собакевича: держал он его более вниз, чем вверх, шеей не ворочал вовсе и, в силу такого неповорота, редко глядел на того, с которым говорил, но всегда или на угол печки, или на дверь. Чичиков еще раз взглянул на него искоса, когда проходили они столовую: медведь! совершенный медведь! Нужно же такое странное сближение: его даже звали Михайлом Семеновичем. Зная привычку его наступать на ноги, он очень осторожно передвигал своими и давал ему дорогу вперед. Хозяин, казалось, сам чувствовал за собою этот грех и тот же час спросил: «Не побеспокоил ли я вас?» Но Чичиков поблагодарил, сказав, что еще не произошло никакого беспокойства.

Вошед в гостиную, Собакевич показал на кресла, сказавши опять: «Прошу!» Садясь, Чичиков взглянул на стены и на висевшие на них картины. На картинах всё были молодцы, всё греческие полководцы, гравированные во весь рост: Маврокордато в красных панталонах и мундире, с очками на носу, Колокотрони, Миаули, Канари. Все эти герои были с такими толстыми ляжками и неслыханными усами, что дрожь проходила по телу. Между крепкими греками, неизвестно каким образом и для чего, поместился Багратион, тощий, худенький, с маленькими знаменами и пушками внизу и в самых узеньких рамках. Потом опять следовала героиня греческая Бобелина, которой одна нога казалась больше всего туловища тех щеголей, которые наполняют нынешние гостиные. Хозяин, будучи сам человек здоровый и крепкий, казалось, хотел, чтобы и комнату его украшали тоже люди крепкие и здоровые. Возле Бобелины, у самого окна, висела клетка, из которой глядел дрозд темного цвета с белыми крапинками, очень похожий тоже на Собакевича. Гость и хозяин не успели помолчать двух минут, как дверь в гостиной отворилась и вошла хозяйка, дама весьма высокая, в чепце с лентами, перекрашенными домашнею краскою. Вошла она степенно, держа голову прямо, как пальма.

«Это моя Феодулия Ивановна!» сказал Собакевич.

Чичиков подошел к ручке Феодулии Ивановны, которую она почти впихнула ему в губы, причем он имел случай заметить, что руки были вымыты огуречным рассолом.

Феодулия Ивановна попросила садиться, сказавши тоже: «Прошу!» и сделав движение головою, подобно актрисам, представляющим королев. Затем она уселась на диване, накрылась своим мериносовым платком и уже не двигнула более ни глазом, ни бровью, ни носом.

Чичиков опять поднял глаза вверх и опять увидел Канари с толстыми ляжками и нескончаемыми усами, Бобелину и дрозда в клетке.

Почти в течение целых пяти минут все хранили молчание; раздавался только стук, производимый носом дрозда о дерево деревянной клетки, на дне которой удил он хлебные зернышки. Чичиков еще раз окинул комнату и всё, что в ней ни было, — всё было прочно, неуклюже в высочайшей степени и имело какое- то странное сходство с самим хозяином дома: в углу гостиной стояло пузатое ореховое бюро на пренелепых четырех ногах: совершенный медведь. Стол, креслы, стулья — всё было самого тяжелого и беспокойного свойства; словом, каждый предмет, каждый стул, казалось, говорил: и я тоже Собакевич! или: и я тоже очень похож на Собакевича!

«Мы об вас вспоминали у председателя палаты, у Ивана Григорьевича», сказал наконец Чичиков, видя, что никто не располагается начинать разговора: «в прошедший четверг. Очень приятно провели там время».

«Да, я не был тогда у председателя», отвечал Собакевич.

«А прекрасный человек!»

«Кто такой?» сказал Собакевич, глядя на угол печи.

«Председатель».

«Ну, может быть, это вам так показалось: он только что масон, а такой дурак, какого свет не производил».

Чичиков немного озадачился таким отчасти резким определением, но потом, поправившись, продолжал: «Конечно, всякой человек не без слабостей, но зато губернатор, какой превосходный человек!»

«Губернатор превосходный человек?»

«Да, не правда ли?»

«Первый разбойник в мире!»

«Как, губернатор разбойник?» сказал Чичиков и совершенно не мог понять, как губернатор мог попасть в разбойники. «Признаюсь, этого я бы никак не подумал», продолжал он. «Но позвольте, однако же, заметить: поступки его совершенно не такие; напротив, скорее даже мягкости в нем много». Тут он привел в доказательство даже кошельки, вышитые его собственными руками, и отозвался с похвалою об ласковом выражении лица его.

«И лицо разбойничье!» сказал Собакевич. «Дайте ему только нож да выпустите его на большую дорогу, зарежет, за копейку зарежет! Он да еще вице-губернатор — это Гога и Магога».

«Нет, он с ними не в ладах», подумал про себя Чичиков. «А вот заговорю я с ним о полицеймейстере? он, кажется, друг его». — «Впрочем, что до меня», сказал он: «мне, признаюсь, более всех нравится полицеймейстер. Какой-то этакой характер прямой, открытый; в лице видно что-то простосердечное».

«Мошенник!» оказал Собакевич очень хладнокровно: «продаст, обманет, еще и пообедает с вами! Я их знаю всех: это всё мошенники; весь город там такой: мошенник на мошеннике сидит и мошенником погоняет. Все христопродавцы. Один там только и есть порядочный человек: прокурор, да и тот, если сказать правду, свинья».

После таких похвальных, хотя несколько кратких биографий Чичиков увидел, что о других чиновниках нечего упоминать, и вспомнил, что Собакевич не любил ни о ком хорошо отзываться.

«Что ж, душенька, пойдем обедать», сказала Собакевичу его супруга.

«Прошу!» сказал Собакевич. Засим, подошедши к столику, где была закуска, гость и хозяин выпили, как следует, по рюмке водки, закусили, как закусывает вся пространная Россия по городам и деревням, то-есть всякими соленостями и иными возбуждающими благодатями, и потекли все в столовую; впереди их, как плавный гусь, понеслась хозяйка. Небольшой стол был накрыт на четыре прибора. На четвертое место явилась очень скоро, трудно сказать утвердительно, кто такая, дама или девица, родственница, домоводка или просто проживающая в доме; что-то без чепца, около тридцати лет, в пестром платке. Есть лица, которые существуют на свете не как предмет, а как посторонние крапинки или пятнышки на предмете. Сидят они на том же месте, одинаково держат голову, их почти готов принять за мебель и думаешь, что от роду еще не выходило слово из таких уст; а где-нибудь в девичей или в кладовой окажется просто: ого-го!

«Щи, моя душа, сегодня очень хороши!» сказал Собакевич, хлебнувши щей и отваливши себе с блюда огромный кусок няни, известного блюда, которое подается к щам и состоит из бараньего желудка, начиненного гречневой кашей, мозгом и ножками. «Эдакой няни», продолжал он, обратившись к Чичикову: «вы не будете есть в городе, там вам чорт знает что подадут!»

«У губернатора, однако ж, недурен стол», сказал Чичиков.

«Да знаете ли, из чего всё это готовится? вы есть не станете, когда узнаете».

«Не знаю, как приготовляется, об этом я не могу судить, но свиные котлеты и разварная рыба были превосходны».

«Это вам так показалось. Ведь я знаю, что они на рынке покупают. Купит вон тот каналья повар, что выучился у француза, кота, обдерет его, да и подает на стол вместо зайца».

«Фу! какую ты неприятность говоришь!» сказала супруга Собакевича.

«А что ж, душенька, так у них делается; я не виноват, так у них у всех делается. Всё, что ни есть ненужного, что Акулька у нас бросает, с позволения сказать, в помойную лохань, они его в суп! да в суп! туда его!»

«Ты за столом всегда эдакое расскажешь!» возразила опять супруга Собакевича.

«Что ж, душа моя», сказал Собакевич: «если б я сам это делал, но я тебе прямо в глаза скажу, что я гадостей не стану есть. Мне лягушку хоть сахаром облепи, не возьму ее в рот, и устрицы тоже не возьму: я знаю, на что устрица похожа. Возьмите барана», продолжал он, обращаясь к Чичикову: «это бараний бок с кашей! Это не те фрикасе, что делаются на барских кухнях из баранины, какая суток по четыре на рынке валяется! Это всё выдумали доктора немцы да французы; я бы их перевешал за это! Выдумали диэту, лечить голодом! Что у них немецкая жидкокостая натура, так они воображают, что и с русским желудком сладят! Нет, это всё не то, это всё выдумки, это всё...» Здесь Собакевич даже сердито покачал головою. «Толкуют — просвещенье, просвещенье, а это просвещенье — фук! Сказал бы и другое слово, да вот только что за столом неприлично. У меня не так. У меня когда свинина, всю свинью давай на стол; баранина — всего барана тащи, гусь — всего гуся! Лучше я съем двух блюд, да съем в меру, как душа требует». Собакевич подтвердил это делом: он опрокинул половину бараньего бока к себе на тарелку, съел всё, обгрыз, обсосал до последней косточки.

«Да», подумал Чичиков: «у этого губа не дура».

«У меня не так», говорил Собакевич, вытирая салфеткою руки: «у меня не так, как у какого-нибудь Плюшкина: 800 душ имеет, а живет и обедает хуже моего пастуха!»

«Кто такой этот Плюшкин?» спросил Чичиков.

«Мошенник», отвечал Собакевич. «Такой скряга, какого вообразить трудно. В тюрьме колодники лучше живут, чем он: всех людей переморил голодом».

«Вправду!» подхватил с участием Чичиков. «И вы говорите, что у него, точно, люди умирают в большом количестве?»

«Как мухи мрут».

«Неужели как мухи? А позвольте спросить: как далеко живет он от вас?»

«В пяти верстах».

«В пяти верстах!» вскликнул Чичиков и даже почувствовал небольшое сердечное биение. «Но если выехать из ваших ворот, это будет направо или налево?»

«Я вам даже не советую и дороги знать к этой собаке!» сказал Собакевич. «Извинительней сходить в какое-нибудь непристойное место, чем к нему».

«Нет, я спросил не для каких-либо, а потому только, что интересуюсь познанием всякого рода мест», отвечал на это Чичиков.

За бараньим боком последовали ватрушки, из которых каждая была гораздо больше тарелки, потом индюк ростом в теленка, набитый всяким добром: яйцами, рисом, печенками и ни весть чем, что всё ложилось комом в желудке. Этим обед и кончился; но когда встали из-за стола, Чичиков почувствовал в себе тяжести на целый пуд больше. Пошли в гостиную, где уже очутилось на блюдечке варенье, ни груша, ни слива, ни иная ягода, до которого, впрочем, не дотронулись ни гость, ни хозяин. Хозяйка вышла с тем, чтобы накласть его и на другие блюдечки. Воспользовавшись ее отсутствием, Чичиков обратился к Собакевичу, который, лежа в креслах, только покряхтывал после такого сытного обеда и издавал ртом какие-то невнятные звуки, крестясь и закрывая поминутно его рукою. Чичиков обратился к нему с такими словами:

«Я хотел было поговорить с вами об одном дельце».

«Вот еще варенье!» сказала хозяйка, возвращаясь с блюдечком: «редька, вареная в меду!»

«А вот мы его после!» сказал Собакевич. «Ты ступай теперь в свою комнату, мы с Павлом Ивановичем скинем фраки, маленечко приотдохнем!»

Хозяйка уже изъявила было готовность послать за пуховиками и подушками, но хозяин сказал: «Ничего, мы отдохнем в креслах», и хозяйка ушла.

Собакевич слегка принагнул голову, приготовляясь слышать, в чем было дельце.

Чичиков начал как-то очень отдаленно, коснулся вообще всего русского государства и отозвался с большою похвалою об его пространстве, сказал, что даже самая древняя римская монархия не была так велика, и иностранцы справедливо удивляются...Собакевич всё слушал, наклонивши голову. И что по существующим положениям этого государства, в славе которому нет равного, ревизские души, окончившие жизненное поприще, числятся, однако ж, до подачи новой ревизской сказки наравне с живыми, чтоб таким образом не обременить присутственные места множеством мелочных и бесполезных справок и не увеличить сложность, и без того уже весьма сложного, государственного механизма... Собакевич всё слушал, наклонивши голову — и что, однако же, при всей справедливости этой меры, она бывает отчасти тягостна для многих владельцев, обязывая их взносить подати так, как бы за живой предмет, и что он, чувствуя уважение личное к нему, готов бы даже отчасти принять на себя эту действительно тяжелую обязанность. Насчет главного предмета Чичиков выразился очень осторожно: никак не назвал душ умершими, а только несуществующими.

Собакевич слушал, всё попрежнему нагнувши голову, и хоть бы что-нибудь похожее на выражение показалось в лице его. Казалось, в этом теле совсем не было души, или она у него была, но вовсе не там, где следует, а, как у бессмертного кощея, где-то за горами и закрыта такою толстою скорлупою, что всё, что ни ворочалось на дне ее, не производило решительно никакого потрясения на поверхности.

«Итак?..» сказал Чичиков, ожидая не без некоторого волненья ответа.

«Вам нужно мертвых душ?» спросил Собакевич очень просто, без малейшего удивления, как бы речь шла о хлебе.

«Да», отвечал Чичиков, и опять смягчил выражение, прибавивши: «несуществующих».

«Найдутся, почему не быть...» сказал Собакевич.

«А если найдутся, то вам, без сомнения... будет приятно от них избавиться?»

«Извольте, я готов продать», сказал Собакевич, уже несколько приподнявши голову и смекнувши, что покупщик, верно, должен иметь здесь какую-нибудь выгоду.

«Чорт возьми», подумал Чичиков про себя: «этот уж продает еще прежде, чем я заикнулся!» и проговорил вслух: «А, например, как же цена, хотя, впрочем, конечно, это такой предмет... что о цене даже странно...»

«Да чтобы не запрашивать с вас лишнего, по сту рублей за штуку!» сказал Собакевич.

«По сту!» вскричал Чичиков, разинув рот и поглядевши ему в самые глаза, не зная, сам ли он ослышался или язык Собакевича, по своей тяжелой натуре не так поворотившись, брякнул, вместо одного, другое слово.

«Что ж, разве это для вас дорого?» произнес Собакевич и потом прибавил: «А какая бы, однако ж, ваша цена?»

«Моя цена! Мы, верно, как-нибудь ошиблись или не понимаем друг друга, позабыли, в чем состоит предмет. Я полагаю с своей стороны, положа руку на сердце: по восьми гривен за душу, это самая красная цена!»

«Эк куда хватили, по восьми гривенок!»

«Что ж, по моему суждению, как я думаю, больше нельзя».

«Ведь я продаю не лапти».

«Однако ж, согласитесь сами: ведь это тоже и не люди».

«Так вы думаете, сыщете такого дурака, который бы вам продал по двугривенному ревизскую душу

«Но позвольте: зачем вы их называете ревизскими, ведь души-то самые давно уже умерли, остался один не осязаемый чувствами звук. Впрочем, чтобы не входить в дальнейшие разговоры по этой части, по полтора рубли, извольте, дам, а больше не могу».

«Стыдно вам и говорить такую сумму! вы торгуйтесь, говорите настоящую цену

«Не могу, Михаил Семенович, поверьте моей совести, не могу: чего уж невозможно сделать, того невозможно сделать», говорил Чичиков, однако ж по полтинке еще прибавил.

«Да чего вы скупитесь?» сказал Собакевич: «право, недорого! Другой мошенник обманет вас, продаст вам дрянь, а не души; а у меня что ядреный орех, все на отбор: не мастеровой, так иной какой-нибудь здоровый мужик. Вы рассмотрите: вот, например, каретник Михеев! ведь больше никаких экипажей и не делал, как только рессорные. И не то, как бывает московская работа, что на один час, прочность такая, сам и обобьет и лаком покроет!»

Чичиков открыл рот с тем, чтобы заметить, что Михеева, однако же, давно нет на свете; но Собакевич вошел, как говорится, в самую силу речи, откуда взялась рысь и дар слова:

«А Пробка Степан, плотник? Я голову прозакладую, если вы где сыщете такого мужика. Ведь что за силища была! Служи он в гвардии, ему бы бог знает что дали, трех аршин с вершком ростом!»

Чичиков опять хотел заметить, что и Пробки нет на свете; но Собакевича, как видно, пронесло; полились такие потоки речей, что только нужно было слушать:

«Милушкин, кирпичник! мог поставить печь в каком угодно доме. Максим Телятников, сапожник: что шилом кольнет, то и сапоги, что сапоги, то и спасибо, и хоть бы в рот хмельного! А Еремей Сорокоплёхин! да этот мужик один станет за всех, в Москве торговал, одного оброку приносил по пятисот рублей. Ведь вот какой народ! Это не то, что вам продаст какой-нибудь Плюшкин».

«Но позвольте», сказал наконец Чичиков, изумленный таким обильным наводнением речей, которым, казалось, и конца не было: «зачем вы исчисляете все их качества, ведь в них толку теперь нет никакого, ведь это всё народ мертвый. Мертвым телом хоть забор подпирай, говорит пословица».

«Да, конечно, мертвые», сказал Собакевич, как бы одумавшись и припомнив, что они в самом деле были уже мертвые, а потом прибавил: «впрочем, и то сказать: что из этих людей, которые числятся теперь живущими? Что это за люди? мухи, а не люди».

«Да всё же они существуют, а это ведь мечта».

«Ну нет, не мечта! Я вам доложу, каков был Михеев, так вы таких людей не сыщете: машинища такая, что в эту комнату не войдет: нет, это не мечта! А в плечищах у него была такая силища, какой нет у лошади; хотел бы я знать, где бы вы в другом месте нашли такую мечту!» Последние слова он уже сказал, обратившись к висевшим по стене портретам Багратиона и Колокотрони, как обыкновенно случается с разговаривающими, когда один из них вдруг, неизвестно почему, обратится не к тому лицу, к которому относятся слова, а к какому-нибудь нечаянно пришедшему третьему, даже вовсе незнакомому, от которого, знает, что не услышит ни ответа, ни мнения, ни подтверждения, но на которого, однако ж, так устремит взгляд, как будто призывает его в посредники; и несколько смешавшийся в первую минуту незнакомец не знает, отвечать ли ему на то дело, о котором ничего не слышал, или так постоять, соблюдши надлежащее приличие, и потом уже уйти прочь.

«Нет, больше двух рублей я не могу дать», сказал Чичиков.

«Извольте, чтоб не претендовали на меня, что дорого запрашиваю и не хочу сделать вам никакого одолжения, извольте — по семидесяти пяти рублей за душу, только ассигнациями, право, только для знакомства!»

«Что он, в самом деле», подумал про себя Чичиков: «за дурака, что ли, принимает меня», и прибавил потом вслух: «Мне странно, право: кажется, между нами происходит какое-то театральное представление, или комедия; иначе я не могу себе объяснить... Вы, кажется, человек довольно умный, владеете сведениями образованности. Ведь предмет просто: фу-фу. Что ж он стоит? кому нужен?»

«Да, вот, вы же покупаете; стало быть, нужен».

Здесь Чичиков закусил губу и не нашелся, что отвечать. Он стал было говорить про какие-то обстоятельства фамильные и семейственные, но Собакевич отвечал просто:

«Мне не нужно знать, какие у вас отношения: я в дела фамильные не мешаюсь, это ваше дело. Вам понадобились души, я и продаю вам, и будете раскаиваться, что не купили».

«Два рублика», сказал Чичиков.

«Эк, право, затвердила сорока Якова одно про всякого, как говорит пословица; как наладили на два, так не хотите с них и съехать. Вы давайте настоящую цену!»

«Ну, уж чорт его побери!» подумал про себя Чичиков: «по полтине ему прибавлю, собаке, на орехи!» — «Извольте, по полтине прибавлю»,

«Ну, извольте, и я вам скажу тоже мое последнее слово: пятьдесят рублей! право, убыток себе, дешевле нигде не купите такого хорошего народа!»

«Экой кулак!» сказал про себя Чичиков и потом продолжал вслух с некоторою досадою: «Да что, в самом деле... как будто точно сурьезное дело; да я в другом месте нипочем возьму. Еще мне всякой с охотой сбудет их, чтобы только поскорей избавиться. Дурак разве станет держать их при себе и платить за них подати!»

«Но знаете ли, что такого рода покупки, я это говорю между нами, по дружбе, не всегда позволительны, и расскажи я или кто иной, — такому человеку не будет никакой доверенности относительно контрактов или вступления в какие-нибудь выгодные обязательства».

«Вишь куды метит, подлец!» подумал Чичиков и тут же произнес с самым хладнокровным видом: «Как вы себе хотите, я покупаю не для какой-либо надобности, как вы думаете, а так, по наклонности собственных мыслей. Два с полтиною не хотите — прощайте!»

«Его не собьешь, неподатлив!» подумал Собакевич. «Ну, бог с вами, давайте по тридцати и берите их себе!»

«Нет, я вижу, вы не хотите продать; прощайте!»

«Позвольте, позвольте!» сказал Собакевич, взявши его за руку и ведя в гостиную. «Прошу, я вам что-то скажу».

«К чему беспокойство, я сказал всё».

«Позвольте, позвольте!» сказал Собакевич, не выпуская его руки и наступив ему на ногу, ибо герой наш позабыл поберечься, в наказанье за что должен был зашипеть и подскочить на одной ноге.

«Прошу прощенья! я, кажется, вас побеспокоил. Пожалуйте, садитесь сюда! Прошу!» Здесь он усадил его в кресла, с некоторою даже ловкостию, как такой медведь, который уже побывал в руках, умеет и перевертываться и делать разные штуки на вопросы: «А покажи, миша, как бабы парятся?» или: «А как, миша, малые ребята горох крадут?»

«Право, я напрасно время трачу, мне нужно спешить».

«Посидите одну минуточку, я вам сейчас скажу одно приятное для вас слово». Тут Собакевич подсел поближе и сказал ему тихо на ухо, как будто секрет: «Хотите угол?»

«То-есть двадцать пять рублей? Ни, ни, ни, даже четверти угла не дам, копейки не прибавлю».

Собакевич замолчал. Чичиков тоже замолчал. Минуты две длилось молчание. Багратион с орлиным носом глядел со стены чрезвычайно внимательно на эту покупку.

«Какая ж будет ваша последняя цена?» сказал наконец Собакевич.

«Два с полтиною».

«Право, у вас душа человеческая все равно, что пареная репа. Уж хоть по три рубли дайте!»

«Не могу».

«Ну, нечего с вами делать, извольте! Убыток, да уж нрав такой собачий: не могу не доставить удовольствия ближнему. Ведь, я чай, нужно и купчую совершить, чтоб все было в порядке».

«Разумеется».

«Ну, вот то-то же, нужно будет ехать в город».

Так совершилось дело. Оба решили, чтобы завтра же быть в городе и управиться с купчей крепостью. Чичиков попросил списочка крестьян. Собакевич согласился охотно и тут же, подошед к бюро, собственноручно принялся выписывать всех не только поименно, но даже с означением похвальных качеств.

А Чичиков, от нечего делать, занялся, находясь позади, рассматриваньем всего просторного его оклада. Как взглянул он на его спину, широкую, как у вятских, приземистых лошадей, и на ноги его, походившие на чугунные тумбы, которые ставят на тротуарах, не мог не воскликнуть внутренно: «Эк наградил-то тебя бог! вот уж, точно, как говорят, неладно скроен, да крепко сшит!.. Родился ли ты уж так медведем или омедведила тебя захолустная жизнь, хлебные посевы, возня с мужиками, и ты чрез них сделался то, что называют человек-кулак? Но нет: я думаю, ты всё был бы тот же, хотя бы даже воспитали тебя по моде, пустили бы в ход и жил бы ты в Петербурге, а не в захолустьи. Вся разница в том, что теперь ты упишешь полбараньего бока с кашей, закусивши ватрушкою в тарелку, а тогда бы ты ел какие-нибудь котлетки с трюфелями. Да вот теперь у тебя под властью мужики: ты с ними в ладу и, конечно, их не обидишь, потому что они твои, тебе же будет хуже; а тогда бы у тебя были чиновники, которых бы ты сильно пощелкивал, смекнувши, что ведь они не твои же крепостные, или грабил бы ты казну! Нет, кто уж кулак, тому не разогнуться в ладонь! А разогни кулаку один или два пальца, выдет еще хуже. Попробуй он слегка верхушек какой-нибудь науки, даст он знать потом, занявши место повиднее, всем тем, которые в самом деле узнали какую-нибудь науку. Да еще, пожалуй, скажет потом: «Дай-ка себя покажу!» Да такое выдумает мудрое постановление, что многим придется солоно... Эх, если бы все кулаки!..»

«Готова записка», сказал Собакевич оборотившись.

«Готова? пожалуйте ее сюда!» Он пробежал ее глазами и подивился аккуратности и точности: не только было обстоятельно прописано ремесло, звание, лета и семейное состояние, но даже на полях находились особенные отметки насчет поведения, трезвости, словом, любо было глядеть.

«Теперь пожалуйте же задаточек!» сказал Собакевич.

«К чему же вам задаточек? Вы получите в городе за одним разом все деньги».

«Всё, знаете, так уж водится», возразил Собакевич.

«Не знаю, как вам дать, я не взял с собою денег. Да, вот, десять рублей есть».

«Что ж десять! Дайте, по крайней мере, хоть пятьдесят!»

Чичиков стал было отговариваться, что нет; но Собакевич так сказал утвердительно, что у него есть деньги, что он вынул еще бумажку, сказавши:

«Пожалуй, вот вам еще пятнадцать, итого двадцать пять. Пожалуйте только расписочку».

«Да на что ж вам расписка?»

«Всё, знаете, лучше расписочку. Неровен час, всё может случиться».

«Хорошо, дайте же сюда деньги!»

«На что ж деньги? У меня вот они в руке! как только напишете расписку, в ту же минуту их возьмете».

«Да позвольте, как же мне писать расписку? прежде нужно видеть деньги».

Чичиков выпустил из рук бумажки Собакевичу, который, приблизившись к столу и накрывши их пальцами левой руки, другою написал на лоскутке бумаги, что задаток двадцать пять рублей государственными ассигнациями за проданные ревижские души получил сполна. Написавши записку, он пересмотрел еще раз ассигнации.

«Бумажка-то старенькая!» произнес он, рассматривая одну из них на свете: «немножко разорвана, ну да между приятелями нечего на это глядеть».

«Кулак, кулак!» подумал про себя Чичиков: «да еще и бестия в придачу!»

«А женского пола не хотите?»

«Нет, благодарю».

«Я бы недорого и взял. Для знакомства по рублику за штуку».

«Нет, в женском поле не нуждаюсь».

«Ну, когда не нуждаетесь, так нечего и говорить. На вкусы нет закона: кто любит попа, а кто попадью, говорит пословица».

«Еще я хотел вас попросить, чтобы эта сделка осталась между нами», говорил Чичиков прощаясь.

«Да уж само собою разумеется. Третьего сюда нечего мешать; что по искренности происходит между короткими друзьями, то должно остаться во взаимной их дружбе. Прощайте! Благодарю, что посетили; прошу и вперед не забывать: коли выберется свободный часик, приезжайте пообедать, время провести. Может быть, опять случится услужить чем-нибудь друг другу».

«Да, как бы не так!» думал про себя Чичиков, садясь в бричку. «По два с полтиною содрал за мертвую душу, чортов кулак!»

Он был недоволен поведением Собакевича. Все-таки, как бы то ни было, человек знакомый, и у губернатора и у полицеймейстера видались, а поступил как бы совершенно чужой, за дрянь взял деньги! Когда бричка выехала со двора, он оглянулся назад и увидел, что Собакевич всё еще стоял на крыльце и, как казалось, приглядывался, желая знать, куда гость поедет.

– Я хотел было поговорить с вами об одном дельце.

– Вот еще варенье, – сказала хозяйка, возвращаясь с блюдечком, – редька, варенная в меду!

– А вот мы его после! – сказал Собакевич. – Ты ступай теперь в свою комнату, мы с Павлом Ивановичем скинем фраки, маленько приотдохнем!

Хозяйка уже изъявила было готовность послать за пуховиками и подушками, но хозяин сказал: «Ничего, мы отдохнем в креслах», – и хозяйка ушла.

Собакевич слегка принагнул голову, приготовляясь слышать, в чем было дельце.

Чичиков начал как-то очень отдаленно, коснулся вообще всего русского государства и отозвался с большою похвалою об его пространстве, сказал, что даже самая древняя римская монархия не была так велика, и иностранцы справедливо удивляются… Собакевич все слушал, наклонивши голову. И что по существующим положениям этого государства, в славе которому нет равного, ревизские души, окончивши жизненное поприще, числятся, однако ж, до подачи новой ревизской сказки наравне с живыми, чтоб таким образом не обременить присутственные места множеством мелочных и бесполезных справок и не увеличить сложность и без того уже весьма сложного государственного механизма… Собакевич все слушал, наклонивши голову, – и что, однако же, при всей справедливости этой меры она бывает отчасти тягостна для многих владельцев, обязывая их взносить подати так, как бы за живой предмет, и что он, чувствуя уважение личное к нему, готов бы даже отчасти принять на себя эту действительно тяжелую обязанность. Насчет главного предмета Чичиков выразился очень осторожно: никак не назвал души умершими, а только несуществующими.

Собакевич слушал все по-прежнему, нагнувши голову, и хоть бы что-нибудь похожее на выражение показалось на лице его. Казалось, в этом теле совсем не было души, или она у него была, но вовсе не там, где следует, а, как у бессмертного кощея, где-то за горами и закрыта такою толстою скорлупою, что все, что ни ворочалось на дне ее, не производило решительно никакого потрясения на поверхности

– Итак?.. – сказал Чичиков, ожидая не без некоторого волнения ответа.

– Вам нужно мертвых душ? – спросил Собакевич очень просто, без малейшего удивления, как бы речь шла о хлебе.

– Да, – отвечал Чичиков и опять смягчил выражение, прибавивши: несуществующих.

– Найдутся, почему не быть… – сказал Собакевич.

– А если найдутся, то вам, без сомнения… будет приятно от них избавиться?

– Извольте, я готов продать, – сказал Собакевич, уже несколько приподнявши голову и смекнувши, что покупщик, верно, должен иметь здесь какую-нибудь выгоду.

«Черт возьми, – подумал Чичиков про себя, – этот уж продает прежде, чем я заикнулся!» – и проговорил вслух:

– А, например, как же цена? хотя, впрочем, это такой предмет… что о цене даже странно…

– Да чтобы не запрашивать с вас лишнего, по сту рублей за штуку! – сказал Собакевич.

– По сту! – вскричал Чичиков, разинув рот и поглядевши ему в самые глаза, не зная, сам ли он ослышался, или язык Собакевича по своей тяжелой натуре, не так поворотившись, брякнул вместо одного другое слово.

– Что ж, разве это для вас дорого? – произнес Собакевич и потом прибавил: – А какая бы, однако ж, ваша цена?

– Моя цена! Мы, верно, как-нибудь ошиблись или не понимаем друг друга, позабыли, в чем состоит предмет. Я полагаю с своей стороны, положа руку на сердце: по восьми гривен за душу, это самая красная цена!

– Эк куда хватили – по восьми гривенок!

– Что ж, по моему суждению, как я думаю, больше нельзя.

– Ведь я продаю не лапти.

– Однако ж согласитесь сами: ведь это тоже и не люди.

– Так вы думаете, сыщете такого дурака, который бы вам продал по двугривенному ревизскую душу?

– Но позвольте: зачем вы их называете ревизскими, ведь души-то самые давно уже умерли, остался один неосязаемый чувствами звук. Впрочем, чтобы не входить в дальнейшие разговоры по этой части, по полтора рубли, извольте, дам, а больше не могу.

– Стыдно вам и говорить такую сумму! вы торгуйтесь, говорите настоящую цену!

– Не могу, Михаил Семенович, поверьте моей совести, не могу: чего уж невозможно сделать, того невозможно сделать, – говорил Чичиков, однако ж по полтинке еще прибавил.

– Да чего вы скупитесь? – сказал Собакевич. – Право, недорого! Другой мошенник обманет вас, продаст вам дрянь, а не души; а у меня что ядреный орех, все на отбор: не мастеровой, так иной какой-нибудь здоровый мужик. Вы рассмотрите: вот, например, каретник Михеев! ведь больше никаких экипажей и не делал, как только рессорные. И не то, как бывает московская работа, что на один час, – прочность такая, сам и обобьет, и лаком покроет!

Чичиков открыл рот, с тем чтобы заметить, что Михеева, однако же, давно нет на свете; но Собакевич вошел, как говорится, в самую силу речи, откуда взялась рысь и дар слова:

– А Пробка Степан, плотник? я голову прозакладую, если вы где сыщете такого мужика. Ведь что за силища была! Служи он в гвардии, ему бы бог знает что дали, трех аршин с вершком ростом!

Чичиков опять хотел заметить, что и Пробки нет на свете; но Собакевича, как видно, пронесло: полились такие потоки речей, что только нужно было слушать:

– Милушкин, кирпичник! мог поставить печь в каком угодно доме. Максим Телятников, сапожник: что шилом кольнет, то и сапоги, что сапоги, то и спасибо, и хоть бы в рот хмельного. А Еремей Сорокоплехин! да этот мужик один станет за всех, в Москве торговал, одного оброку приносил по пятисот рублей. Ведь вот какой народ! Это не то, что вам продаст какой-нибудь Плюшкин.

– Но позвольте, – сказал наконец Чичиков, изумленный таким обильным наводнением речей, которым, казалось, и конца не было, – зачем вы исчисляете все их качества, ведь в них толку теперь нет никакого, ведь это все народ мертвый. Мертвым телом хоть забор подпирай, говорит пословица.

– Да, конечно, мертвые, – сказал Собакевич, как бы одумавшись и припомнив, кто они в самом деле были уже мертвые, а потом прибавил: – Впрочем, и то сказать что из этих людей, которые числятся теперь живущими? Что это за люди? мухи, а не люди.

– Да все же они существуют, а это ведь мечта.

– Ну нет, не мечта! Я вам доложу, каков был Михеев, так вы таких людей не сыщете: машинища такая, что в эту комнату не войдет; нет, это не мечта! А в плечищах у него была такая силища, какой нет у лошади; хотел бы я знать, где бы вы в другом месте нашли такую мечту!

Последние слова он уже сказал, обратившись к висевшим на стене портретам Багратиона и Колокотрони, как обыкновенно случается с разговаривающими, когда один из них вдруг, неизвестно почему, обратится не к тому лицу, к которому относятся слова, а к какому-нибудь нечаянно пришедшему третьему, даже вовсе незнакомому, от которого знает, что не услышит ни ответа, ни мнения, ни подтверждения, но на которого, однако ж, так устремит взгляд, как будто призывает его в посредники; и несколько смешавшийся в первую минуту незнакомец не знает, отвечать ли ему на то дело, о котором ничего не слышал, или так постоять, соблюдши надлежащее приличие, и потом уже уйти прочь.

– Нет, больше двух рублей я не могу дать, – сказал Чичиков.

– Извольте, чтоб не претендовали на меня, что дорого запрашиваю и не хочу сделать вам никакого одолжения, извольте – по семидесяти пяти рублей за душу, только ассигнациями, право только для знакомства!

«Что он в самом деле, – подумал про себя Чичиков, – за дурака, что ли, принимает меня?» – и прибавил потом вслух:

– Мне странно, право: кажется, между нами происходит какое-то театральное представление или комедия, иначе я не могу себе объяснить… Вы, кажется, человек довольно умный, владеете сведениями образованности. Ведь предмет просто фу-фу. Что ж он стоит? кому нужен?

– Да вот вы же покупаете, стало быть нужен.

Здесь Чичиков закусил губу и не нашелся, что отвечать. Он стал было говорить про какие-то обстоятельства фамильные и семейственные, но Собакевич отвечал просто:

– Мне не нужно знать, какие у вас отношения; я в дела фамильные не мешаюсь, это ваше дело. Вам понадобились души, я и продаю вам, и будете раскаиваться, что не купили.

– Два рублика, – сказал Чичиков.

– Эк, право, затвердила сорока Якова одно про всякого, как говорит пословица; как наладили на два, так не хотите с них и съехать. Вы давайте настоящую цену!

«Ну, уж черт его побери, – подумал про себя Чичиков, – по полтине ему прибавлю, собаке, на орехи!»

– Извольте, по полтине прибавлю.

– Ну, извольте, и я вам скажу тоже мое последнее слово: пятьдесят рублей! Право, убыток себе, дешевле нигде не купите такого хорошего народа!

«Экой кулак!» – сказал про себя Чичиков и потом продолжал вслух с некоторою досадою:

– Да что в самом деле… как будто точно сурьезное дело; да я в другом месте нипочем возьму. Еще мне всякий с охотой сбудет их, чтобы только поскорей избавиться. Дурак разве станет держать их при себе и платить за них подати!

– Но знаете ли, что такого рода покупки, я это говорю между нами, по дружбе, не всегда позволительны, и расскажи я или кто иной – такому человеку не будет никакой доверенности относительно контрактов или вступления в какие-нибудь выгодные обязательства.

«Вишь, куды метит, подлец!» – подумал Чичиков и тут же произнес с самым хладнокровным видом:

– Как вы себе хотите, я покупаю не для какой-либо надобности, как вы думаете, а так, по наклонности собственных мыслей. Два с полтиною не хотите – прощайте!

«Его не собьешь, неподатлив!» – подумал Собакевич.

– Ну, бог с вами, давайте по тридцати и берите их себе!

– Нет, я вижу, вы не хотите продать, прощайте!

– Позвольте, позвольте! – сказал Собакевич, не выпуская его руки и наступив ему на ногу, ибо герой наш позабыл поберечься, в наказанье за что должен был зашипеть и подскочить на одной ноге.

– Прошу прощенья! я, кажется, вас побеспокоил. Пожалуйте, садитесь сюда! Прошу! – Здесь он усадил его в кресла с некоторою даже ловкостию, как такой медведь, который уже побывал в руках, умеет и перевертываться, и делать разные штуки на вопросы: «А покажи, Миша, как бабы парятся» или: «А как, Миша, малые ребята горох крадут?»

– Право, я напрасно время трачу, мне нужно спешить.

– Посидите одну минуточку, я вам сейчас скажу одно приятное для вас слово.

Тут Собакевич подсел поближе и сказал ему тихо на ухо, как будто секрет:

– Хотите угол?

– То есть двадцать пять рублей? Ни, ни, ни, даже четверти угла не дам, копейки не прибавлю.

Собакевич замолчал. Чичиков тоже замолчал. Минуты две длилось молчание.

Багратион с орлиным носом глядел со стены чрезвычайно внимательно на эту покупку.

– Какая ж ваша будет последняя цена? – сказал наконец Собакевич.

– Два с полтиною.

– Право у вас душа человеческая все равно что пареная репа. Уж хоть по три рубли дайте!

– Не могу.

– Ну, нечего с вами делать, извольте! Убыток, да нрав такой собачий: не могу не доставить удовольствия ближнему. Ведь, я чай, нужно и купчую совершить, чтоб все было в порядке.

– Разумеется.

– Ну вот то-то же, нужно будет ехать в город.

Так совершилось дело. Оба решили, что завтра же быть в городе и управиться с купчей крепостью. Чичиков попросил списочка крестьян. Собакевич согласился охотно и тут же, подошед к бюро, собственноручно принялся выписывать всех не только поименно, но даже с означением похвальных качеств.

А Чичиков от нечего делать занялся, находясь позади, рассматриваньем всего просторного его оклада. Как взглянул он на его спину, широкую, как у вятских приземистых лошадей, и на ноги его, походившие на чугунные тумбы, которые ставят на тротуарах, не мог не воскликнуть внутренно: «Эк наградил-то тебя Бог! вот уж точно, как говорят, неладно скроен, да крепко сшит!.. Родился ли ты уж так медведем, или омедведила тебя захолустная жизнь, хлебные посевы, возня с мужиками, и ты чрез них сделался то, что называют человек-кулак? Но нет: я думаю, ты все был бы тот же, хотя бы даже воспитали тебя по моде, пустили бы в ход и жил бы ты в Петербурге, а не в захолустье. Вся разница в том, что теперь ты упишешь полбараньего бока с кашей, закусивши ватрушкою в тарелку, а тогда бы ты ел какие-нибудь котлетки с трюфелями. Да вот теперь у тебя под властью мужики: ты с ними в ладу и, конечно, их не обидишь, потому что они твои, тебе же будет хуже; а тогда бы у тебя были чиновники, которых бы ты сильно пощелкивал, смекнувши, что они не твои же крепостные, или грабил бы ты казну! Нет, кто уж кулак, тому не разогнуться в ладонь! А разогни кулаку один или два пальца, выдет еще хуже. Попробуй он слегка верхушек какой-нибудь науки, даст он знать потом, занявши место повиднее, всем тем, которые в самом деле узнали какую-нибудь науку. Да еще, пожалуй, скажет потом: „Дай-ка себя покажу!“ Да такое выдумает мудрое постановление, что многим придется солоно… Эх, если бы все кулаки!..»

– Готова записка, – сказал Собакевич, оборотившись.

– Готова? Пожалуйте ее сюда! – Он пробежал ее глазами и подивился аккуратности и точности: не только было обстоятельно прописано ремесло, звание, лета и семейное состояние, но даже на полях находились особенные отметки насчет поведения, трезвости, – словом, любо было глядеть.

– Теперь пожалуйте же задаточек, – сказал Собакевич.

– К чему же вам задаточек? Вы получите в городе за одним разом все деньги.

– Все, знаете, так уж водится, – возразил Собакевич.

– Не знаю, как вам дать, я не взял с собою денег. Да, вот десять рублей есть.

– Что же десять! Дайте по крайней мере хоть пятьдесят!

Чичиков стал было отговариваться, что нет; но Собакевич так сказал утвердительно, что у него есть деньги, что он вынул еще бумажку, сказавши:

– Пожалуй, вот вам еще пятнадцать, итого двадцать. Пожалуйте только расписку.

– Да на что ж вам расписка?

– Все, знаете, лучше расписку. Не ровен час, все может случиться.

– Хорошо, дайте же сюда деньги!

– На что ж деньги? У меня вот они в руке! как только напишете расписку, в ту же минуту.

– Да позвольте, как же мне писать расписку? прежде нужно видеть деньги.

Чичиков выпустил из рук бумажки Собакевичу, который, приблизившись к столу и накрывши их пальцами левой руки, другою написал на лоскутке бумаги, что задаток двадцать пять рублей государственными ассигнациями за проданные души получил сполна. Написавши записку, он пересмотрел еще раз ассигнации.

– Бумажка-то старенькая! – произнес он, рассматривая одну из них на свете, – немножко разорвана, ну да между приятелями нечего на это глядеть.

«Кулак, кулак! – подумал про себя Чичиков, – да еще и бестия в придачу!»

– А женского пола не хотите?

– Нет, благодарю.

– Я бы недорого и взял. Для знакомства по рублику за штуку.

– Нет, в женском поле не нуждаюсь.

– Ну, когда не нуждаетесь, так нечего и говорить. На вкусы нет закона: кто любит попа, а кто попадью, говорит пословица.

– Еще я хотел вас попросить, чтобы эта сделка осталась между нами, – говорил Чичиков, прощаясь.

– Да уж само собою разумеется. Третьего сюда нечего мешать; что по искренности происходит между короткими друзьями, то должно остаться во взаимной их дружбе. Прощайте! Благодарю, что посетили; прошу и впредь не забывать: коли выберется свободный часик, приезжайте пообедать, время провести. Может быть, опять случится услужить чем-нибудь друг другу.

«Да, как бы не так! – думал про себя Чичиков, садясь в бричку. – По два с полтиною содрал за мертвую душу, чертов кулак!»

Чичиков (ЛИЭ) и Плюшкин (ИЛИ)

У партнеров ЛИЭ и ИЛИ, как правило, бывает много общего, идет хороший обмен энергоинформацией по сильным функциям. Каждый из партнеров «зеркалит» другого, легко подхватывает и поддерживает его начинания, готов помочь реализовать их на переговорах.

Эти отношения получили свое название («зеркальные») из-за того, что слова одного отражаются, как в зеркале, в поступках другого. То, о чем говорит один, другой неосознанно подхватывает, подстраивается к этому и реализует своим поведением. Однако такая реализация никогда не бывает полной. Потому что их зеркало – кривое, ведь партнеры исходят из разных норм поведения. Поэтому каждый по-своему корректирует свои мысли и действия. По этой причине и возникает недоумение, а порой и претензии друг к другу. Каждый стремится подправить поведение партнера в соответствии со своей моделью, однако такие попытки перевоспитания не имеют шансов на успех.

Вместе с тем зеркальные отношения могут быть названы отношениями конструктивной критики. Дело в том, что в зеркальной паре оба партнера всегда либо теоретики, либо практики. Поэтому у них обязательно найдутся общие темы для бесед и обсуждений. Причем каждый видит лишь часть одной и той же проблемы, поэтому ему всегда интересно, что думает по этому же поводу «зеркальщик». В результате совместной работы происходит взаимная коррекция, уточнение. Критика почти всегда является конструктивной, поскольку она вызвана желанием добавить партнеру недостающие качества, а не унизить или обидеть его.

На переговорах оба партнера параллельно с обсуждением основного предмета подспудно стремятся изменить друг друга, поучают, воспитывают. Когда сталкиваются два этических типа, они могут переходить на личности или бояться друг друга. Когда два логических – они или спорят, или молчат, а молчание всегда создает напряжение. Напряжение сопровождается внутренним монологом осуждения и непонимания, который не ясен оппоненту.

Николай Васильевич Гоголь , с полным основанием признаваемый одним из величайших наших художников в области слова, получил право на бессмертие не только высокими достоинствами своих произведений, но также решительным влиянием на весь ход последующего развития русской литературы, − как главный виновник её самобытности и господствующего в ней и поныне реалистического направления. Так представляют нам Гоголя его биографы. Но к этому представлению следует добавить ещё и пророческий дар писателя, который особенно заметно проявился в идейном содержании его поэмы «Похождения Чичикова или мёртвые души».

Надо сказать, что пророческие откровения, содержащиеся в «Мёртвых душах» , были надолго оттеснены в сторону и позабыты под влиянием полемической оценки Поэмы со стороны В.Г. Белинского и ряда других представителей разночинной интеллигенции (в частности, Н.А. Добролюбова). Поэма Гоголя вышла в свет в 1842 году. В том же году были опубликованы две критические по отношению к ней оценки, совершенно разные, пожалуй, даже противоположные по смыслу. Речь идёт о статье Белинского «Похождения Чичикова или мёртвые души» (напечатанной в журнале «Отечественные записки» (т. XXIII, отд. VI, c.46−51)), и изданной в Москве брошюре К. Аксакова «Несколько слов о поэме Гоголя: похождения Чичикова или мёртвые души». Белинский признаёт в своей статье, что «Гоголь − великий талант, гениальный поэт и первый писатель современной России…». «Мёртвые души», считает он, есть столь великое создание, что оно не раскрывается вполне с первого раза даже для людей мыслящих: читая поэму во второй раз, «точно читаешь новое, никогда не виданное произведение».

К сожалению, при всей проницательности, находчивости и остроумии этого блистательного критика он увидел в данном творении Гоголя всего лишь вещь, относящуюся к литературному жанру беллетристики. Сам же Гоголь смотрел на своё творчество, вершиной которого стали «Мёртвые души», совершенно иначе. Он полагал, что если Бог даровал ему поэтическое призвание, то он должен использовать его для проникновения в судьбу русского человека и русского народа. Посвящая себя «святому своему труду» над «Мёртвыми душами», он брал обязательства в дальнейшем (в следующих томах Поэмы) изобразить русского человека целиком, со всем плохим и хорошим, так, как он предстаёт на грани бытия и небытия. Собственно говоря, эта идея, этот замысел уже достаточно просвечиваются в первом томе «Мёртвых душ» и в высказываниях самого автора об их содержании.

В частности, в одиннадцатой главе Поэмы есть пассаж, который насторожил Белинского, увидевшего там нечто такое, что шло вразрез с его пониманием её идейного замысла. Этот замысел приоткрывается в том месте, где автор комментирует облик своего главного героя. Многие дамы, пишет он, отворотившись от Чичикова, скажут: «Фи! какой гадкий!». «Увы! всё это известно автору, и при всём том он не может взять в герои добродетельного человека. Но…может быть, в сей же самой повести почуются иные, небранные струны, предстанет несметное богатство русского духа, пройдёт муж, одарённый божескими доблестями, или чудная русская девица, какой не сыскать нигде в мире, со всей дивной красотой женской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения». Тогда добавляет Гоголь, мёртвыми покажутся пред ними все добродетельные люди других племён, как мертва книга пред живым словом. «Подымутся русские движения… и увидят, как глубоко заронилось в славянскую природу то, что скользнуло только по природе других народов…».

О том, как понимать слова «подымутся русские движения», скажем в порядке заключения в конце статьи, после того, как познакомим читателя с основными моментами брошюры Аксакова и другими, подобного рода, более развёрнутыми аргументами.

Мы знаем, пишет Аксаков, что многим странными покажутся слова наши; но мы просим в них вникнуть. «Так, глубоко значение, являющееся нам в «Мёртвых душах» Гоголя! Перед нами возникает новый характер создания, является оправдание целой сферы поэзии, сферы давно унижаемой; древний эпос восстаёт перед нами». Далее автор брошюры поясняет, что он имеет в виду «Илиаду» Гомера. Мы знаем, опять говорит он, «как дико зазвучат во многих ушах имена Гомера и Гоголя, поставленные рядом; но пусть принимают, как хотят, сказанное нами теперь твёрдым голосом…». Однако же требуется понимание того, что поэма Гоголя представляет нам целую форму жизни, целый мир, подобный в своей цельности тому, что изображён на другом историческом материале Гомером. Гоголевский эпос, утверждает Аксаков, охватывает собою тот мир, который зовётся Русью. При этом опубликованную часть поэмы он сравнивает с началом реки, дальнейшее течение которой известно одному лишь Богу. Но, мы, говорится далее в брошюре, можем, по крайней мере, «имеем даже право думать, что в этой поэме обхватывается широко Русь, и уж не тайна ли русской жизни лежит заключённая в ней, не выговорится ли она здесь художественно?».

Такой масштабной по своему эпическому размаху постановки задачи Белинский у Гоголя никак узреть не мог. «Помилуйте, − восклицал он во второй статье, направленной против Аксакова, − какая общая жизнь в Чичиковых, Селифанах, Маниловых, Плюшкиных, Собакевичах и во всём честном компанстве, занимающем своею пошлостью внимание читателя в «Мёртвых душах»? Где тут Гомер? Какой тут Гомер? Тут просто Гоголь − и больше ничего».

Как известно, Гоголь сжёг второй том «Мертвых душ». Но если судить по содержанию оставшегося от этого тома отрывка, а также по письмам и отдельным заметкам писателя, касающихся его Поэмы, мы придём к бесспорному заключению, что в оценке её в общем прав Аксаков, а не Белинский. Более того, по полноте восприятия гоголевского замысла и его частичного выполнения можно разглядеть у Гоголя его пророческое видение, касающееся судеб России.

Напомним концовку первого тома поэмы, которая представляет собой нечто вроде заключительного аккорда одной из частей музыкальной симфонии.

«Не так ли и ты, Русь, чтó бойкая необгонимая тройка, несёшься? Дымом дымится под тобою дорога, гремят мосты, всё отстаёт и остаётся позади! Остановился поражённый Божьим чудом созерцатель: не молния ли это, сброшенная с неба? Что значит это наводящее ужас движение? и что за неведомая сила заключена в сих неведомых светом конях?

Эх, кони, кони, − что за кони! Вихри ли сидят в ваших гривах? Чуткое ли ухо горит во всякой вашей жилке? Заслышали с вышины знакомую песню − дружно и разом напрягли медные груди и, почти не тронув копытами земли, превратились в одни вытянутые линии, летящие по воздуху, и мчится вся вдохновенная Богом!.. Русь, куда-ж несёшься ты? дай ответ. Не даёт ответа. Чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо всё, что ни есть на земле, и косясь постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства».

Дальнейшие размышления Гоголя, возникшие у него при работе над вторым томом «Мёртвых душ», дают ответ на вопрос, «что значит это наводящее ужас движение». Ответ, по сути дела, содержится в содержании сохранившегося из этого тома отрывка, а также в ряде отдельных заметок и писем, касающихся всего произведения в целом. Скажем сразу: несущаяся стремглав Русь означает у Гоголя русский исход, впоследствии отображённый на картинах художников П.Д. Корина «Русь уходящая» и М.В. Нестерова «Святая Русь». Это − исход в чёрную дыру, символом которой выступает город, имя которому Санкт-Петербург.

Именно такой мотив можно расслышать в прощальной речи генерал-губернатора накануне его отъезда в Петербург из того, принадлежащего ему, губернского города, в который прибыл Чичиков. «В минуту прощания, которая всё-таки торжественна, − может быть, увидимся, а, может быть, и не увидимся, − не следует говорить пустых вещей. Могут над моим словом и надо мной посмеяться, у кого достанет духу посмеяться. Но я знаю, что те, которым дорого счастье земли, которые ещё русские в глубине и не успели выветриться, − те согласятся со многим из того, что я говорю. Повторяю ещё раз: «я буду о всех хлопотать и всем до единого стараться испросить прощение», −стало быть, я имею некоторое право потребовать от вас взвесить их (?) хорошенько и подумать об этом». (Строки эти взяты нами из «Вновь найденных страниц из 2 части «Мёртвых душ»»). Генерал-губернатор представлен здесь как символическая фигура, символ реальной, честной власти, наделённой правом вершить военный суд. Что это так, видно из письма Гоголя к члену Государственного совета А.П. Толстому, от которого он надеялся получить ответ на следующую просьбу: «Вас удивляет, почему я с таким старанием стараюсь (sic) определить всякую должность в России, почему я хочу узнать, в чём её существо? Говорю вам: мне это нужно для моего сочинения, для этих самых «Мёртвых душ» <…>. Я вас очень благодарю, что вы объясняли должность генерал-губернатора; я только с ваших слов узнал, в чём она истинно может быть важна и нужна для России. Прежде мне казалось, что и без неё организм управления губернии совершенно полон».

Обратимся снова к изложению прощальной речи генерал-губернатора. «Вот моя просьба. Знаю, что никакими средствами, никакими страхами, никакими наказаниями нельзя искоренить неправды: она слишком уже глубоко вкоренилась. Бесчестное дело брать взятки сделалось необходимостью и потребностью даже и для таких людей, которые и не рождены быть бесчестными. Знаю, что уже почти невозможно многим идти против всеобщего течения. Но я теперь должен, как в решительную и священную минуту, когда приходится спасать отечество, когда всякий гражданин несёт всё и жертвует всем, − я должен сделать клич, хотя бы к тем, у которых ещё есть в груди русское сердце и понятно сколько-нибудь слово благородство». А француза, добавляет он в другом месте своей речи, прошу выгнать вон. «Это для него благодеянье: если он поживёт, он дурак, обанкрутится. Ему никто долгов не заплатит. Сам виноват − брать десятую цену! Мне нет дела до того, что ему нужно составить капитал, на который можно ему будет потом хорошо (жить) в Париже». Парадокс состоит в том, что генерал-губернатор вынужден ехать в Петербург к этому самому французу, к петербургской знати, которая обменяла свой родной русский язык на язык французский.

Гоголь хорошо знал химерический характер петербургской жизни. О ней он поведал в таких своих повестях и рассказах, как «Шинель», «Нос» и другие. Он понимал, что Петербург − воронка, засасывающая, омертвляющая корни национальной русской жизни. В «Заметках, относящихся к 1-й части» («Мёртвых душ») находим и такую его запись: «Идея города − возникшая до высшей степени пустота. Пустословие. Сплетни, перешедшие пределы. <…> Проходит страшная мгла жизни, и ещё глубокая сокрыта в том тайна. Не ужасное ли это явление? Жизнь бунтующая, праздная − не страшно ли великое она явление?.......жизнь. При бальном…, при фраках, при сплетнях и визитных билетах никто не признаёт смерти…».

На фоне именно такого («городского») образа жизни, при котором мертвеют души живых людей, Гоголь стремился показать, что есть другой уклад жизни, хотя и далёкий от совершенства, но при котором человеческая ценность сохраняется даже за теми, кого уже нет в живых. Другое дело, что она предстаёт поначалу в виде устанавливаемой цены при торговой сделке. Особенно наглядно это описано в картине торгашеской сделки Чичикова с Собакевичем. Предмет их разговора в широком смысле слова − крепостные работники помещика (живые и мёртвые), о числе которых он обязан был отчитываться при уплате налогов путём подачи в налоговое управление их списка − ревизской сказки. Поэтому они назывались ревизскими душами. Воспроизводим диалог в сокращённой форме без утраты, однако, его смыслового содержания.
− «Итак?..» сказал Чичиков, ожидая, не без некоторого волнения, ответа.
− «Вам нужно мёртвых душ?» спросил Собакевич очень просто, без малейшего удивления, как бы речь шла о хлебе.
− «Да» отвечал Чичиков и опять смягчил выражение, прибавивши: «несуществующих».
− «Найдутся; почему не быть…» сказал Собакевич.
− «А если найдутся, то вам, без сомнения…будет приятно от них избавиться?».
………………………………………………………………………………………….
− «Да чтобы не запрашивать с вас лишнего, по сту рублей за штуку», сказал Собакевич.
− «По сту!» вскричал Чичиков, разинув рот и поглядевши ему в самые глаза, не зная, сам ли он ослышался, или язык Собакевича, по своей тяжёлой натуре, не так поворотившись, брякнул, вместо одного, другое слово.
− «Что-ж, разве это для вас дорого?» произнёс Собакевич, и потом прибавил: «А какая бы, однакож, ваша цена?».
− «Моя цена! Мы, верно, как-нибудь ошиблись или не понимаем друг друга, позабыли, в чём состоит предмет. Я полагаю, с своей стороны, положа руку на сердце; по восьми гривен за душу − это самая хорошая цена!».
− «Эк куда хватили − по восьми гривенок!».
− «Что-ж, по моему суждению, как я думаю, больше нельзя».
− «Ведь я продаю не лапти».
− «Однакож, согласитесь сами, ведь это тоже и не люди».
− «Так вы думаете, сыщете такого дурака, который бы вам продал по двугривенному ревизскую душу?».
− «Но позвольте: зачем вы их называете ревизскими? Ведь души-то самые давно уже умерли, остался один не осязаемый чувствами звук. Впрочем, чтобы не входить в дальнейшие разговоры по этой части, по полтора рубля, позвольте, дам, а больше не могу».

Простодушный помещик Собакевич никак не мог согласиться с Чичиковым, что «души-то самые … уже умерли». К тому же для него душа душе была рознь. Поэтому он стал дифференцировать их по житейской ценности, пытаясь согласовать её с коммерческой ценой.

− «Да чего вы скупитесь?» сказал Собакевич: «право, не дорого! Другой мошенник обманет вас, продаст вам дрянь, а не души; а у меня, что ядрёный орех, все на отбор: не мастеровой, так иной какой-нибудь здоровый мужик. Вы рассмотрите: вот, например, каретник Михеев! Ведь больше никаких экипажей и не делал, как только рессорные. И не то, как бывает московская работа, что на один час: прочность такая…сам и обобьёт, и лаком покроет!».

В какой-то момент этого спора Чичиков, казалось бы, логическими доводами убедил Собакевича в несостоятельности его оценки мёртвых душ. Но тут Собакевич спохватывается …

− «Да, конечно, мёртвые», сказал Собакевич, как бы одумавшись и припомнив, что они в самом деле были уже мёртвые, а потом прибавил: «впрочем и то сказать: что из этих людей, которые числятся теперь живущими? Что за люди? − мухи, а не люди».
− (Чичиков) «Да всё же они существуют, а это ведь мечта»
− «Ну, нет, не мечта! Я ведь доложу, каков был Михеев, так вы таких людей не сыщете: машинища такая, что в эту комнату не войдёт: нет, это не мечта!».

В «Размышлениях автора о некоторых героях первого тома «Мёртвых душ»» Гоголь явно высказал своё авторское отношение к Чичикову, Манилову, Собакевичу, Коробочке. «Он (Чичиков. − Л.А.) даже и не задумывался над тем, от чего это так, что Манилов, по природе добрый, даже благородный, бесплодно прожил в деревне, ни грош никому не доставил пользы, опошлел, сделался приторным своею добротою, а плут Собакевич, уже вовсе не благородный по духу и чувствам, однакож, не разорил мужиков, не допустил их быть пьяницами, не праздношатайками? и от чего коллежская регистраторша Коробочка, не читавшая и книг никаких, кроме часослова, да и то ещё с грехом пополам, не выучась никаким изящным искусствам, кроме разве гадания на картах, умела, однакож, наполнить рублёвками сундучки и коробочки, и сделать это [так], что порядок, какой он там себе ни был, в деревне уцелел: души в ломбард не заложены, а церковь хоть и небогатая, была выдержана, и правились и заутрени и обедни исправно <…>. А с другой стороны, иные, живущие по столицам, даже и генералы по чину, образованные и начитанные, и тонкого вкуса и примерно человеколюбивые, беспрестанно заводящие всякие филантропические заведения, «требуют, однакож, от своих управителей всё денег, не принимая никаких извинений, что голод, неурожай, − и все крестьяне заложены, и во все магазины до единого и всем ростовщикам до последнего в городе должны».

Перед нами Гоголь представил в художественной форме два уклада жизни, два типа мировоззрения, два способа поведения людей. Один из этих укладов, назовём его кратко ростовщическим, соответствует Ветхому Завету, другой, несовместимый с ним, − Новому Завету. Подобно тому, как иудейский бог Яхве творит мир из ничего, ростовщик получает процентную прибыль «из ничего», т.е. не возделывая ниву, не давая ничего взамен тем, кои трудятся на этой ниве во благо не только самих себя, но и других людей. Так что если для Чичикова, скупающего мёртвые души, чтобы заложить их в Опекунский совет и получить прибыль, эти души суть ничто, всего лишь «мечта», то для приверженцев Нового Завета умерший человек − не пустое место, а возможность личного воскресения. И видят они в ней реальную возможность, потому что опираются на конкретный пример её реализации: смерть Христа на кресте и Его воскресение.

Величие Гоголя как пророка состоит в том, что он, исходя из присущего ему пророческого видения, поставил перед собой цель создать проект социальной деятельности людей, направленной на победу над смертью. При этом необходимым условием для воплощения проекта в жизнь считал он преодоление той, наблюдаемой в русской действительности, тенденции, которую можно кратко определить как омертвление живых душ. Отсюда-то в сюжете его поэмы и обнаруживается совершенно неожиданный вывод о том, что души людей, ушедших в потусторонний мир, могут быть живее, выше, по своим человеческим качествам, многих из тех, кто в нашем посюстороннем мире вовлечён в ростовщический уклад жизни.

Работая над вторым томом «Мёртвых душ» и размышляя над содержанием первого, Гоголь убедился, что поставленная им проблема смерти и воскрешения захватывает весь русский народ. Перед его умственным взором встала картина русского исхода в ту бездну − теперь мы называем её чёрной дырой, − направление движения к которой было задано Санкт-Петербургом. И тут нетрудно представить себе, как могло сказаться и как сказалось это открытие на психическом состоянии писателя. Кому, скажите, захотелось бы приближать момент своей смерти, тем более, когда она вплетается в смерть народа, к которому ты принадлежишь? После данного открытия Гоголь поворачивается к задаче личного спасения, чему в немалой степени содействовали обрушившиеся на него чисто физические болезненные страдания. Результат оказался плачевным: в 1845 году он сжигает второй том «Мёртвых душ», в январе 1847 года публикует «Выбранные места из переписки с друзьями», жёстко раскритикованные Белинским. В хрестоматийно известном «Письме Гоголю» Белинский не удержался от такой инвективы: «Смирение, проповедуемое вами, − обращается он к Гоголю, − во-первых, не ново, а во-вторых, отзывается, с одной стороны, страшною гордостью, а с другой, самым позорным унижением. <…>. Нет, вы только омрачены, а не просветлены; вы не поняли ни духа, ни формы христианства нашего времени. Не истиной христианского учения, а болезненною боязнью смерти, чорта и ада веет от вашей книги!».

Необратимое омрачение духовного состояния Гоголя произошло на последнем этапе его творческой жизни под влиянием Ржевского священника о. Матвея Константиновского, который в письмах к своему подопечному требовал покаяния за прошлую литературную деятельность писателя и, особенно, за его пристрастие к театру. Требование сопровождалось угрозой держать «ответ на Страшном Суде».

Гоголь пережил личную трагедию, которая огорчила всех лучших представителей культурного мира России. Но всё это никоим образом не ставит под сомнение ту оценку «Мёртвых душ», которую дал этой Поэме К. Аксаков (чего, заметим попутно, не смог понять Белинский). Дело в том, что сравнение гоголевской Поэмы с «Илиадой» Гомера однозначно подразумевает сопоставление исторической судьбы гомеровской Трои с тем будущим России, которое предстало пред мысленным взором Гоголя. Священная Троя в своё время погибла. А что ждёт Святую Русь? Гоголь на этот вопрос почти ответил риторическим вопросом «Русь, куда-ж несёшься ты?». Только по одной дороге − дороге к небытию − могло совершаться движение со столь стремительной скоростью, когда «становится ветром разорванный в куски воздух». В условиях предельно жёсткой царской цензуры прямо сказать об этом прямо не мог ни сам автор, ни глубоко проникший в его профетический дар критик Аксаков.

Вернёмся теперь к пророческой гоголевской фразе «подымутся русские движения». Чтобы правильно осмыслить её, надо пояснить, что заключено в роковом понятии небытия. Опыт развития исторического самосознания человечества позволяет уяснить двойственный характер того, что имеют в виду, когда говорят о небытии. Небытие означает конец всего того, что имеет начало, возникает, развивается и исчезает. Кончина проходящих стадию жизни систем бывает принципиально различной. С одной стороны, имеет место процесс их необратимого хаотического распада на отдельные части, фрагменты, из которых невозможно заново восстановить то, что прекратило своё существование. «Тепловой смертью» обычно называют именно такой переход к небытию. (Одно время широкой известностью пользовалась концепция «тепловой смерти вселенной», которая затем была отброшена в виду научной несостоятельности). С другой стороны, это − уход из жизни, при котором не остаётся в наличии никаких элементов системы, канувшей в небытие.

По крайней мере, под таким углом зрения в современной астрофизике рассматривается ряд существенных небесных явлений. Небесные звёзды и их ассоциации рождаются, развиваются и умирают во времени. Данные астрономических и астрофизических наблюдений свидетельствуют о том, звёзды заканчивают своё существование как раз двумя различными способами. Одни из них к концу жизни превращаются в белы карлики, пульсары, нейтронные звёзды. Конечный пункт в их жизни есть не иное что, как тепловая смерть, энтропийный распад. Другие − трансформируются в чёрные дыры, места со столь высокой плотностью вещества и столь высокой интенсивности гравитации, что ничто материальное, будь то даже свет (электромагнитная радиация) не может их покинуть. Полагают, что чёрные дыры во Вселенной стоят на страже защиты её от тепловой смерти. Всё, что попадает в чёрную дыру, выходит из неё заряженным потенциалом к новой жизни. Поэтому с каждой чёрной дырой связана её позитивная ипостась − белая дыра.

Не так ли обстоит дело и в жизни и смерти людей − как отдельных личностей, так и целых народов? Когда Аксаков поставил «Мёртвые души» Гоголя в параллель с «Илиадой» Гомера, он имел в виду гибель Священной Трои. Но эта гибель, судя по содержанию «Илиады» и ряду относящихся к Троянской войне исторических фактов, не объемлется категорией тепловой смерти. Скорее её можно сопоставить с гибелью тех звёзд, которые превращаются в чёрные дыры с последующим возвратом в жизнь в виде белых дыр. А на земном пути так выглядит смерть и воскресение Иисуса Христа.

По своим духовным масштабам Гоголь как автор поэмы «Мёртвые души» слишком велик, чтобы обронить в ней просто так, случайно, фразу «подымутся русские движения … и увидят, как глубоко заронилось в славянскую душу то, что скользнуло только по природе других народов…». Такие грандиозные движения могли возникнуть не иначе, как после гибели и воскресения русского народа, что и произошло с ним после рокового 1917 года. Недруги нашего народа видели тогда лишь одну сторону русской трагедии − только гибель. Это видение нашло символическое отражение в пьесе Александра Корнейчука «Гибель эскадры» (1933), по мотивам которой впоследствии был снят одноименный фильм и поставлена даже опера. Им казалось тогда, что русский народ, в результате революционной катастрофы и последующей за ней гражданской войны, безвозвратно ушёл в небытие, подобно тому, как ушли в бездну моря корабли российской Черноморской эскадры. Но, как уже было сказано выше, гибель организма в чёрной дыре служит предпосылкой его воскресения. Именно с этим связаны, как нам представляется, пророческие слова Гоголя «подымутся русские движения». Способность русского народа к воскресению сохранилась в его славянской душе потому, что его предки, жители Трои, были как раз славянами, о чём свидетельствуют, в частности, результаты исторических изысканий Тадеуша Воланского и Егора Классена, полученные еще в середине XIX века. Но это уже тема отдельного разговора.

Примечания. Литература
1. Цитирование литературных текстов, принадлежащих Гоголю, даётся по изданию: Полное собр. соч. Н.В. Гоголя (в 12 томах). Изд. А.Ф. Маркса, СПб., 1900, тт. 5,6, 12.
2. Источником цитирования В.Г. Белинского служит трёхтомное издание: В.Г. Белинский. Статьи и рецензии. М.: Госиздат художественной литературы, 1948, тт. 1и 2.
3. С результатами исторических исследований, касающихся родословной связи между жителями Трои и русским этносом, можно ознакомиться, в частности, по статье: Л.Г. Антипенко. Линия жизни русского народа (фатальные уроки истории). Сайты: www.titanage.ru; www.za-nauku.ru; www.rvs-757.narod.ru; www.rusobsch.ru.

Www.a4format.ru Манн Ю.В. Смелость изобретения: Черты художественного мира Гоголя. - М.: Детская литература, 1975. Ю.В. Манн Почему Собакевич расхваливает мертвых крестьян <…> Вы помните: в пятой главе Чичиков попадает к помещику Собакевичу, человеку хитрому, хозяйственному и прижимистому. Чичиков просит его назначить цену на мертвые души, то есть на крестьян умерших, но числящихся еще в ревизских списках. И слышит в ответ фантастическую цифру: «по сту рублей за штуку!» Чичиков осторожно напоминает, что ведь это не люди, они давно умерли и остался «один не осязаемый чувствами звук». Но Собакевич все эти соображения пропускает мимо ушей. Далее между Собакевичем и Чичиковым происходит такой диалог: «Да чего вы скупитесь? – сказал Собакевич, – право, недорого! Другой мошенник обманет вас, продаст вам дрянь, а не души; а у меня что ядреный орех, все на отбор: не мастеровой, так иной какой-нибудь здоровый мужик. Вы рассмотрите: вот, например, каретник Михеев! ведь больше никаких экипажей и не делал, как только рессорные. И не то, как бывает московская работа, что на один час, прочность такая, сам и обобьет и лаком покроет!» Чичиков открыл рот с тем, чтобы заметить, что Михеева, однако же, давно нет на свете; но Собакевич вошел, как говорится, в самую силу речи, откуда взялась рысь и дар слова: «А Пробка Степан, плотник? Я голову прозакладую, если вы где сыщете такого мужика. Ведь что за силища была! Служи он в гвардии, ему бы бог знает что дали, трех аршин с вершком ростом!» Чичиков опять хотел заметить, что и Пробки нет на свете; но Собакевича, как видно, пронесло; полились такие потоки речей, что только нужно было слушать: «Милушкин, кирпичник! мог поставить печь в каком угодно доме. Максим Телятников, сапожник: что шилом кольнет, то и сапоги, что сапоги, то и спасибо, и хоть бы в рот хмельного! А Еремей Сорокоплехин! да этот мужик один станет за всех, в Москве торговал, одного оброку приносил по пятисот рублей. Ведь вот какой народ! Это не то, что вам продаст какой-нибудь Плюшкин». Разглагольствования Собакевича в свое время поставили в тупик критика Шевырева: «...Неестественно нам кажется, чтобы Собакевич, человек положительный и солидный, стал выхваливать свои мертвые души и пустился в такую фантазию. Скорее мог бы ею увлечься Ноздрев, если бы с ним сладилось такое дело». Действительно: зачем Собакевичу расхваливать мертвых крестьян? Хотел ли он таким путем обмануть покупателя и внушить ему, что это люди живые? Едва ли: Собакевич, конечно, понимал, что Чичиков не так наивен. Да и трудно найти нормального человека, которого можно было бы поймать на такую удочку. Очень тонко вел эту сцену М. Тарханов, исполнявший роль Собакевича на сцене Художественного театра в пьесе-инсценировке «Мертвые души». Биограф Тарханова Ю. Соболев писал, что в этой сцене Собакевич издевается над Чичиковым: «Вот уж когда рыбак увидел рыбака! Вот уж когда сошлись два мошенника, знающие друг о друге, что оба они мошенники!» Практический ум Собакевича, его мошеннические хитрость и сметка - вне сомнения. Можно предположить и сознательное намерение его поиздеваться над Чичиковым - но все же это не больше чем предположение. Гоголь намеренно не раскрывает внутреннего мира своего героя, его истинных переживаний и дум. «Собакевич слушал, все по- www.a4format.ru 2 прежнему нагнувши голову, и хоть бы что-нибудь похожее на выражение показалось в лице его. Казалось, в этом теле совсем не было души... все что ни ворочалось на дне ее, не производило решительно никакого потрясения на поверхности». Словно перед нами фантом, а не человек. Ну пусть еще в разговоре с Чичиковым за Собакевичем можно подозревать какую-то заднюю мысль; но спрашивается, зачем ему надо было повторять то же самое председателю палаты: «...А вы, Иван Григорьевич, что вы не спросите, какое приобретение они сделали? Ведь какой народ! просто золото. Ведь я им продал и каретника Михеева. - Нет, будто и Михеева продали? – сказал председатель. – ...Только позвольте, как же... Ведь вы мне сказывали, что он умер... - Кто, Михеев умер? – сказал Собакевич, ничуть не смешавшись. – Это его брат умер, а он преживехонький и стал здоровее прежнего. На днях такую бричку наладил, что и в Москве не сделать. Ему, по-настоящему, только на одного государя и работать». Обманывать председателя Собакевичу не было никакой необходимости. Говорить подобное было даже и небезопасно. И все же Собакевич не может удержаться, чтобы снова не пуститься в свои «фантазии» насчет проданных Чичикову крестьян. Причем расхваливает он их так увлеченно, так чистосердечно раскаивается в продаже, что едва ли можно сводить все только к желанию поиздеваться над Чичиковым. Поэтому естественно предположить: Собакевич в какой-то мере действительно верит в то, что говорит. Ну примерно так, как верил завирающийся Хлестаков в то, что он один раз управлял департаментом и что его сам государственный совет боится (при всем различии этих двух персонажей - Хлестакова и Собакевича). Шевырев называл поведение Собакевича неестественным. А на самом деле весь неподражаемый комизм речей Собакевича состоит в их полнейшей естественности, в том, что он с полной наивностью и простодушием сообщает вещи заведомо абсурдные. И потому-то Собакевич «не боится» председателя; потому-то его не смутило напоминание собеседника, что Михеев умер. Заведомого обманщика, может быть, это разоблачение поставило бы в тупик. Но Собакевич вышел из трудного положения с такой же легкостью, с какой Хлестаков «отвел» возражение, что «Юрия Милославского» написал Загоскин: «...Это правда, это точно Загоскина; а есть другой Юрий Милославский, так тот уж мой». Сравните логику ответа Собакевича: это точно, что Михеев умер, но брат его жив и стал здоровее прежнего... Да и один ли Собакевич в гоголевской поэме верит в заведомо невероятное и абсурдное? <…>

Да, - отвечал Чичиков и опять смягчил выражение, прибавивши: - несуществующих.

Найдутся, почему не быть… - сказал Собакевич.

А если найдутся, то вам, без сомнения… будет приятно от них избавиться?

Извольте, я готов продать, - сказал Собакевич, уже несколько приподнявши голову и смекнувши, что покупщик, верно, должен иметь здесь какую-нибудь выгоду.

«Черт возьми, - подумал Чичиков про себя, - этот уж продает прежде, чем я заикнулся!» - и проговорил вслух:

А, например, как же цена? хотя, впрочем, это такой предмет… что о цене даже странно…

Да чтобы не запрашивать с вас лишнего, по сту рублей за штуку! - сказал Собакевич.

По сту! - вскричал Чичиков, разинув рот и поглядевши ему в самые глаза, не зная, сам ли он ослышался, или язык Собакевича по своей тяжелой натуре, не так поворотившись, брякнул вместо одного другое слово.

Что ж, разве это для вас дорого? - произнес Собакевич и потом прибавил: - А какая бы, однако ж, ваша цена?

Моя цена! Мы, верно, как-нибудь ошиблись или не понимаем друг друга, позабыли, в чем состоит предмет. Я полагаю с своей стороны, положа на руку на сердце: по восьми гривен за душу, это самая красная ценз!

Эк куда хватили - по восьми гривенок!

Что ж, по моему суждению, как я думаю, больше нельзя.

Ведь я продаю не лапти.

Однако ж согласитесь сами: ведь это тоже и не люди.

Так вы думаете, сыщете такого дурака, который бы вам продал по двугривенному ревизскую душу?

Но позвольте: зачем вы их называете ревизскими, ведь души-то самые давно уже умерли, остался один неосязаемый чувствами звук. Впрочем, чтобы не входить в дальнейшие разговоры по этой части, по полтора рубли, извольте, дам, а больше не могу.

Стыдно вам и говорить такую сумму! вы торгуйтесь, говорите настоящую цену!

Не могу, Михаил Семенович, поверьте моей совести, не могу: чего уж невозможно сделать, того невозможно сделать, - говорил Чичиков, однако ж по полтинке еще прибавил.

Да чего вы скупитесь? - сказал Собакевич. - Право, недорого! Другой мошенник обманет вас, продаст вам дрянь, а не души; а у меня что ядреный орех, все на отбор: не мастеровой, так иной какой-нибудь здоровый мужик. Вы рассмотрите: вот, например, каретник Михеев! ведь больше никаких экипажей и не делал, как только рессорные. И не то, как бывает московская работа, что на один час, - прочность такая, сам и обобьет, и лаком покроет!

Чичиков открыл рот, с тем чтобы заметить, что Михеева, однако же, давно нет на свете; но Собакевич вошел, как говорится, в самую силу речи, откуда взялась рысь и дар слова:

А Пробка Степан, плотник? я голову прозакладую, если вы где сыщете такого мужика. Ведь что за силища была! Служи он в гвардии, ему бы бог знает что дали, трех аршин с вершком ростом!

Чичиков опять хотел заметить, что и Пробки нет на свете; но Собакевича, как видно, пронесло: полились такие потоки речей, что только нужно было слушать:

Милушкин, кирпичник! мог поставить печь в каком угодно доме. Максим Телятников, сапожник: что шилом кольнет, то и сапоги, что сапоги, то и спасибо, и хоть бы в рот хмельного. А Еремей Сорокоплёхин! да этот мужик один станет за всех, в Москве торговал, одного оброку приносил по пятисот рублей. Ведь вот какой народ! Это не то, что вам продаст какой-нибудь Плюшкин.

Но позвольте, - сказал наконец Чичиков, изумленный таким обильным наводнением речей, которым, казалось, и конца не было, - зачем вы исчисляете все их качества, ведь в них толку теперь нет никакого, ведь это все народ мертвый. Мертвым телом хоть забор подпирай, говорит пословица.

Да, конечно, мертвые, - сказал Собакевич, как бы одумавшись и припомнив, кто они в самом деле были уже мертвые, а потом прибавил: - Впрочем, и то сказать что из этих людей, которые числятся теперь живущими? Что это за люди? мухи, а не люди.

Да все же они существуют, а это ведь мечта.

Ну нет, не мечта! Я вам доложу, каков был Михеев, так вы таких людей не сыщете: машинища такая, что в эту комнату не войдет; нет, это не мечта! А в плечищах у него была такая силища, какой нет у лошади; хотел бы а знать, где бы вы в другом месте нашли такую мечту!



Последние слова он уже сказал, обратившись к висевшим на стене портретам Багратиона и Колокотрони, как обыкновенно случается с разговаривающими, когда один из них вдруг, неизвестно почему, обратится не к тому лицу, к которому относятся слова, а к какому-нибудь нечаянно пришедшему третьему, даже вовсе незнакомому, от которого знает, что не услышит ни ответа, ни мнения, ни подтверждения, но на которого, однако ж, так устремит взгляд, как будто призывает его в посредники; и несколько смешавшийся в первую минуту незнакомец не знает, отвечать ли ему на то дело, о котором ничего не слышал, или так постоять, соблюдши надлежащее приличие, и потом уже уйти прочь.

Нет, больше двух рублей я не могу дать, - сказал Чичиков.

Извольте, чтоб не претендовали на меня, что дорого запрашиваю и не хочу сделать вам никакого одолжения, извольте - по семидесяти пяти рублей за душу, только ассигнациями, право только для знакомства!

«Что он в самом деле, - подумал про себя Чичиков, - за дурака, что ли, принимает меня?» - и прибавил потом вслух:

Мне странно, право: кажется, между нами происходит какое-то театральное представление или комедия. иначе я не могу себе объяснить… Вы, кажется, человек довольно умный, владеете сведениями образованности. Ведь предмет просто фу-фу. Что ж он стоит? кому нужен?