Мустай карим помилование анализ. Новое осмысление темы войны в повести М. Карима «Помилование

Красиво сказано: «У войны не женское лицо». Так, конечно. Добавим: и не детское тоже. Да и едва ли мужское - у войны лицо безликое, слепое и равнодушное. Мертвое. Потому что на войне убивают. На войне люди убивают людей.

Что больше всего может мешать делу смерти, как не лю­бовь? Первая уничтожает людей, вторая их создает. Значит, и нет любви места на войне, точнее, не может, не должно быть?

Может быть, именно потому люди до сих пор не уничтожи­ли друг друга в бесчисленных войнах, что вопреки ненависти они не перестают оставаться людьми и продолжают любить. Даже на войне. Не потому ли рано или поздно войны все-таки кончаются: столетние, мировые - всякие?

Маленькая повесть башкирского писателя Мустая Карима «Помилование» о такой вот «незаконной» любви.

31 августа 1942 года. Недалеко от линии фронта в деревне Подлипки, небольшой деревушке в сорок пять домов и шестьде­сят труб (пятнадцать изб нынче зимой немец спалил) формиру­ется воинская часть: «И ничего бы... не случилось, ничего не случилось, если бы... в сожженном дотла саду с единственной чудом выскочившей из огня яблоньки семнадцать дней назад с мягким стуком не упало яблоко, и если бы это яблоко не подня­ла черноглазая, черноволосая, с тонким носом и пухлыми, будто для поцелуев сотворенными губами, с острыми коленями, ост­рыми локтями, с оленьими повадками семнадцатилетняя девуш­ка, и если бы она не бросила это яблоко через плетень механику-водителю, который лежа под бронетранспортером, крутил что-то большим ключом, и если бы это красное яблоко не упало солдату на грудь - наверное, ничего бы и не было. Конечно, ни­чего бы и не случилось... Но, когда, с треском рассыпая по саду искры, горели её подружки, одна из яблонь спаслась. А раз спас­лась, то и яблок народила. И одно из тех яблок вот к какой беде привело. Знать бы яблоне, в какую беду заведет её яблочко, то­гда или сама в огонь бросилась, или по весне содрала бы с себя свой цветочный наряд, каждый цвет по лепестку растерзала -осталась бы нынче бесплодной. У яблонь сердце жалостливое. Кто плод вынашивает - всегда мягкосердечен».



Сержант Любомир Зух (по-украински - хват, хваткий) и Мария Тереза (она испанка, одна из тех испанских детей, кого при везли в СССР, спасая от Франко) полюбили друг друга. А через семнадцать дней, когда батальон перебросили к линии фронта, чтобы через пару дней двинуть в наступление, Любомир ночью на бронетранспортере едет к Марии - проститься. Той же ночью возвращается в часть.

И все бы обошлось, и никто ничего не узнал бы, если б не одна досадная случайность, мелочь. На крутом повороте Любо­мир не разглядел глинобитного сарая и случайно задел за угол. Военной машине это, конечно, нипочем, а сарай здорово по­страдал. Хозяин - прижимистый старик Буренкин - видел в окошко и машину, и танкиста, который вышел из неё посмот­реть на случившееся. Поутру стены сарая рухнули, задавив ста­рую козу - кормилицу двух внуков-сирот Ефимия Лукича Буренкина.

«Без причины не то что сарай, а даже галочье гнездо разо­рять нельзя. Прежде чем разрушить, кто-то ведь строил его. Кто сломал, пусть и ответит. По всей строгости закона», - думает он и отправляется на поиски преступника. Ему повезло: сразу же он попадает к комбату Казарину, и через некоторое время нару­шитель найден, благо Зух и не отпирается, а во всем признается сразу. Что делать командиру? «Что это - глупость или преступ­ление? Хотя по нынешним временам одно от другого отличить не просто», - думает он.

Перед Казариным два пути: первый - тайный, короткий и бесхлопотный. Но скользкий. Сокрытие преступления, созна­тельного ли, бессознательного ли, не только уставу, но и совести претит... Или взять грех на душу? Война спишет. А спишет ли?.. Руслан Казарин, у которого воинский долг и честь коман­дира были превыше всего, избрать первый путь не смог.

Другой путь - опасный, страшный - доложить о преступле­нии Зуха начальству. Ведь по сути дела сержант - дезертир, и по законам военного времени наказание за этот проступок - рас­стрел. Комбат выбрал второй путь. Приехавшие следователи быстро провели дознание, опреде­лили вину, и трибунал выносит смертный приговор. Привести его в исполнение поручено молодому (ровесник преступника -20 лет всего!) командиру взвода разведки лейтенанту Янтимеру Байназарову. На следующее утро перед строем бригады Любо­мир, до последнего момента не веривший в эту возможность, был расстрелян. Бригада снимается с места, а через пару часов было получено помилование.

В это время на место казни приходит только что ставшая женой Мария Тереза... Полковник Казарин закончил войну в предгорьях Альп. Майор Байназаров погиб при тушении пожара в венской опере... Вот такая история.

Она проста и одновременно неразрешима. Вроде бы все пра­вы: и Казарин, и старик Буренкин, и майор, проводивший след­ствие, и командир бригады, перед расстрелом назидательным тоном произносящий длинную и логичную речь: чтобы побе­дить врага, надо быть беспощадным к врагу, но, чтобы быть беспощадным к врагу, нужно быть безжалостными к себе.

Расстрел Зуха - показательный, в его могиле комбриг при­зывает похоронить беспечность, расхлябанность - все дурное, что есть в каждом из нас. Казнь приобретает характер древнего очистительного ритуала, когда на жертвенное животное возла­гались все грехи, совершенные людьми племени, после чего его изгоняли или убивали.

Правы ли осудившие Любомира на смерть? По-своему, да. И все же, думается, правота из ряда тех маленьких правд, о ко­торых размышляет, направляясь к Казарину в первый раз, Бу­ренкин: Он ущерб понес... за ним правда. Вот только бы потом в этой правде каяться не пришлось. Бывает, так свою маленькую правду тягаем, что до большой беды и дотягаемся.

Осознавший это старик, взяв с собой маленьких внуков, идет к капитану вторично, на коленях умоляя простить Зуха. Но... в силу вступил закон войны. Закон жестокости, закон, придуманный людьми и поставленный ими выше самих себя - выше лю­дей, а значит, закон бесчеловечности.

«Милосердие нужно! Прощение! Ошибка - не преступле­ние», - пытается растолковать суть дела Буренкин. - Дело еще не закончено. - И хорошо, что не закончено... Пусть так и оста­нется. Закончится - поздно будет. - Судьбу Любомира Зуха те­перь не я решаю, а там... - капитан показал большим пальцем в потолок. Где там? То ли военные власти, то ли небо само.

Нет, не небо! Судьбу Зуха решают люди и - как это непро­стительно часто случается! - люди вроде бы и сильные, с харак­тером, а на самом деле слабые, если не сказать - безвольные. Майор-следователь не испытывает ни восхищения, ни ненавис­ти. Работу свою делает спокойно, тщательно, беспристрастно. Над ним - Закон, Статья, Параграф военного времени.

Для Казарина, с его жестким характером, твердой волей, с его привычкой различать, что хорошо, что плохо, вопрос чести был дороже собственной головы. Янтимер (по-башкирски - же­лезный духом) отдает приказ стрелять, хотя до последней мину­ты не верит в справедливость приговора и всю ночь накануне казни не спит.

Если не брать в расчет любовь - поразительное головотяп­ство. А кому какое дело до твоей любви? Ни свидетелем защиты её не зовут. Ни заступницей она быть не может. Саму судят, -думает Любомир. В этом-то все и дело. Любовь нельзя не брать в расчет. Или только её и надо брать в расчет. По одной простой причине. Любовь - величайшая из ошибок, совершенных и со­вершаемых человечеством (недаром Эрота изображали с завя­занными глазами!). Потому что без любви жить проще и спо­койнее. Не полюби Казарин свою Розалину, не страдал бы так, что она его бросила. Не полюби Любомир (обратим внимание на его «говорящее» имя, как, впрочем, и имя героини) Марию Те­резу, жив был бы, воевал бы, героем стал!.. Все так, но недаром рассказывается о Пантелеймоне Зухе - пращуре Любомира, могучем казаке, бегущем из турецкого плена с возлюбленной: «И два попавших в плен любви невольника все скачут и скачут широкой вольной степью, все скачут и скачут. Месяцы, годы, столетия остаются позади. Сквозь даль времен несут они потом­кам свой завет. От дробного перестука копыт и сейчас нет-нет да и вздрогнет земля. Чует ли он, что по жилам бежит огонь, ко­торый перешел к нему из крови тех двоих?

Недаром сцена знакомства Марии Терезы и Любомира об­ставлена деталями, прозрачно намекающими на связь с одним из древнейших любовных сюжетов - библейской историей Адама и Евы. И единственная яблоня, выжившая в пламени пожара, -как древо жизни. И как древо познания добра и зла...

Бог наказал первых - и всех последующих - людей жизнью, лишив их личного бессмертия, но подарив бессмертие в детях и внуках. Бог наказал людей способностью любить. Поэтому, рас­сказывая о Любомире и Марии Терезе (кажется, писатель специ­ально на русской земле столкнул испанку и украинца, как бы подчеркивая - не существует каких бы то ни было границ для любящих сердец и их судеб), постоянно соотносит их с косми­ческим - вечным: «Два чуда было в мире: в небе - только что народившийся месяц, на земле - только что народившаяся любовь.

В ночи, где гудят самолеты, рвутся снаряды, свистят пули, два сердца не затерялись, по стуку нашли друг друга. В корот­кую эту ночь сквозь душу Любомира Зуха прошли и весенние ливни, и летние грозы, и осенние бури, прошли, омыв, очистив, осветлив. Он стал мужем, её сделал женой. Познал мир, имя ко­торому женщина. Любомир и сам теперь целый мир. И утром, вероятно, заря из его сердца забрезжит, солнце из его груди взойдет.

Ни умереть, ни побежденным быть Любомир теперь не мо­жет. Права нет... в венце её волос замерцало слабое сияние, за­тем свет, золотясь, медленно сошел на лоб, на глаза, на шею, обтек плечи, груди, пояс, бедра, по икрам спустился к ступням. Потом она уже вся стояла в желтом сиянии, словно преврати­лась в богиню любви, золотую Афродиту. Значит, солнце еще не погасло - ни там, в небе, ни здесь, в её груди... Солнце, когда оно прямо над головой, всегда ощущается близким, своим. По­тому что стоишь ты посреди земли, а оно, войдя с востока, вы­ходит на западе... Вот и сейчас в середине земли - Мария Тере­за, в середине неба - солнце».

Так о чем же повесть? О том, кому принадлежит высшее право на Земле: войне или любви.

Стой! Кто идет?

Я иду! Мария Тереза.

Аmог. Любовь.

Нет такого пароля. Отменили. Здесь война.

Если так, я сама себе пароль, мне война не указ, не хозяйка.

О трагической судьбе - несправедливом осуждении, а затем забвении - героя-подводника А. Маринеско рассказывает повесть А.Л. Крона «Капитан дальнего плавания»; книга В.В. Карпова «Пол­ководец» повествует о судьбе талантливого военачальника Великой Отечественной войны генерала И. Петрова, попавшего в немилость к Сталину.

Литература, посвященная теме Великой Отечественной войны, представляет собой полную драматизма историю поисков истины о войне - во имя павших и живых. В своих благородных исканиях она опиралась на традиции Л.Н. Толстого, высказавшего свое кредо в «Севастопольских рассказах»: «Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, - правда».

Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)

Карим Мустай
Помилование

Мустай Карим

"Помилование"

Перевод с башкирского Ильгиза Каримова

И что за мысль, ну об этом ли думать... В такой страшный час привязалась – страшнее часа ожидания смерти. И мысль-то не мысль, воспоминание одно. Там, над шалашом, лунная ночь – сердце теснит. С шорохом падают сухие листья – листья двадцатой осени Янтимера. Иной ударится о землю и прозвенит тягуче. Это, наверное, осиновый лист. Березовый так не прозвенит, он помягче. Или вместе с листьями, звеня, осыпается лунный свет? Луна полная, и тоже с этой ночи в осыпь пошла. А полная луна с детства вгоняла Янтимера в тоску и тревогу. Сейчас тоже. Впереди бесконечная ясная ночь. Будь она темная, с дождем и ветром, может, прошла бы легче и быстрей, а тут – замерла, словно тихое озеро, не течет и не всплеснет даже.

А память своим занята – она потери перебирает, крупные и мелкие. Отчего же не находки, не обретения, а утраты? На это Янтимер и сам бы ответить не смог. И правда, почему? Какие у него, у двадцатилетнего лейтенанта Янтимера Байна-зарова, потери, чтобы перед тем, как на рассвете совершить страшное дело, исполнить беспощадный долг, вот так перебирать их? Видно, есть. Время до войны в этот счет не входит. Там – другая жизнь, другой мир. Даже иная тогдашняя потеря теперь кажется находкой.

И странно – этот счет начался с ложки.

Первая напасть, случившаяся с ним на воинской стезе,– он ложку потерял. Широкая оловянная ложка, которую мать сунула ему в мешок, первой же ночью, как сели они в красный вагон, исчезла. Хотя, как это – исчезла? Не сама же, испугавшись фронта, из вагона выпрыгнула, назад подалась. Нет, его ложка была не из трусливых. Она с отцом Янтимера, Янбирде-солдатом, еще ту германскую прошла, в боях и походах закалилась, жизнь, с ее горечью и сладостью, вдоволь похлебала, набралась житейской мудрости. Каши-супа из котелка, горшка, чугунка, тарелки прямиком в рот, капли не обронив, бессчетно перетаскала, хорошо тянула, такая была ложка – хоть коренником ее запрягай! С правого краю, словно лезвие ножа, сточилась. Мать Янтимера, левша Гульгай-ша-енге, так обточила ее, что ни день – дно казана отскребывала. Это была не просто ложка – боевое оружие. Такие своей волей службы не бросают – разве только сгорят или сломаются. Надежный будет у моего сына спутник, – думала Гульгайша-енге. И вот как вышло...

Солдату остаться без ложки – все равно что без еды остаться. И на душу смута. Тем более в такой дороге: кажется, что пищу, тебе на этом свете назначенную, ты уже доел. Потеряйся нож, не так бы тревожно было.

В солдатском вагоне по обе стороны настелены нары в два яруса. Набилось человек тридцать. Все в одинаковой форме, все одинаково бритоголовые, и с лица сразу не отличишь. К тому же и света маловато только от приоткрытой двери. Одни с вечера, сразу как сели в вагон, перезнакомились, другие пока в стороне держатся, в компанию не входят, эти, видно, еще душой от дома не оторвутся. Возле двери стоит худощавый паренек, печальную песню поет. До тех, кто в вагоне, ему дела нет. Он свою песню сквозь открытую дверь туда, к оставшимся, с кем разлучен, посылает.

Я вышел в путь, а путь все длится, длится,

И я к Уфе дорогу потерял.

Боясь душою мягкой прослезиться,

Руки тебе, прощаясь, не подал.

По щекам паренька катятся слезы. И впрямь "душа мягкая". Влюблен, видать. Любовь, пока через тоску разлуки не пройдет, вот такой, малость слезливой, бывает. Певец вдруг замолчал. Маленькая голова, острый нос – он в этот миг стал похож на дятла. К тому же стянутая ремнем гимнастерка оттопырилась сзади, совсем как хвост. Вот-вот он в сердцах тюкнет клювом дверной косяк. Нет, не тюкнул.

А вон там, свесив ноги, сидит на верхней полке еще один – лет двадцати пяти, иссиня-черные волосы, впалые щеки, горбатый, чуть скривленный набок нос. Ростом далеко не ушел, но каждый кулак – с добрую кувалду. На глаз видно, какие они увесистые. Дня не прошло, а этот молотобоец стал в вагоне за атамана.

– Я – Мардан Гарданов, прошу любить и жаловать, – сказал он вчера, как только эшелон тронулся. – Я такой: любишь меня – и я люблю, а не любишь... луплю! – И, довольный, что так складно сказал, так же ладно рассмеялся. – Я думаю, вы меня полюбите. Так что не бойтесь.

Сначала его выходка показалась странной, насторожила. Однако улыбчивое его нахальство, простодушная заносчивость, похвальба напропалую позабавили. А потом все это даже пришлось по душе. Речь у него только об одном, о лошадях. Говорит вдохновенно, все забыв, хмелея даже. Оказывается, в Зауралье, в совхозе он был "объездчиком-укротителем" – выезжал под седло полудиких лошадей, которые ходили в табуне, узды и седла не знали. И свои "люблю" и "луплю" он, наверное, сказал так, из ухарства.

– Если всех лошадей, какие через мои руки прошли, вместе собрать, полную дивизию в седло посадить можно, – похвастался он, – и еще коней останется. А если всю водку слить, какую я выпил!.. Впрочем, чего ее сливать, кому она нужна, выпитая водка? А вот лошадь... да-а, лошадь... Ты мне любого черта дай... моргнуть не успеешь, а черт уже, что ангел небесный, по струнке идет! Только один с хребта скинул и копытом нос мне своротил, – он пощупал свой нос. – Рыжий был жеребец. Рыжая масть упрямая бывает, дурная, а саврасая или буланая – послушная, терпеливая; вороная масть – сплошь скрытная и хитрая, а вот белая – чуткая и чувствительная, особенно кобылицы. Думаешь, зря в старину батыры на Акбузатах* ездили?

* Акбузат – мифический конь белой масти.

Правда ли, нет ли все эти его рассуждения о нравах-повадках лошадиных мастей – неизвестно. Но слушатели верят. А коли верят, значит, так оно и есть.

Янтимера еще в детстве лошадиный бес пощекотал, и рассказ Гарданова он слушал так, что сердце замирало. Еще до того, как поступить в театральный техникум, он четыре лета помогал пасти колхозный табун, и потом, когда учился, каждое лето, вернувшись домой, брался за эту же работу. Казалось, не то что повадки – он даже мысли каждой лошади в табуне знал. А вот чтобы норов по масти различать, – такого не помнит. "Наверное, объездчик-укротитель больше знает. А ведь интересно..." – сказал он про себя и подошел к Мардану Гарданову. Встал перед ним... да и застыл. Что это? В глазах мерещится?..

Если бы только мерещилось!

Из левого кармана гимнастерки Гарданова торчала ручка оловянной ложки – его, Янтимера, ложки! Она самая! На конце ее выцарапана родовая Байназаровых тамга – "заячий след". Укротитель диких коней уже завел новую побасенку. Слушатели опять расхохотались. Янтимер же ничего не слышал, стоял и смотрел. Хотел сказать что-то... Куда там! Только – тук-тук, тук-тук – перестук колес бился в ушах. Не то что слово сказать... Только перестук колес в ушах.

А может, не колеса это – кровь в ушах стучит? Перед ним вор. Ложку украл. Да хоть иголку – все равно вор. Вот сейчас Янтимер схватит вора за шиворот, закричит, осрамит его на весь вагон. "Ты вор! Бесстыжий! Ты никудышный товарищ!" – закричит он. Вот только с духом немного соберется... и скажет: "Попросил бы, я и сам отдал. Дело не в ложке. Дело в тебе самом".

С духом не собрался, язык не повернулся. Нет, увесистых кулаков Гарданова он не испугался. Перед людским бесстыдством спасовал. "Эх ты, Янтимер!* – вдруг вскинулось сознание. – Дух твой не железный – а тесто, воск, кисель! Вора в воровстве уличить силы не хватило. Засмущался, струсил... Размазня! А еще с врагом сражаться едешь. Родину защищать! Геройство выказать! Комедиант несчастный!" – "Комедиант" – это он уколол себя тем, что учился на артиста.

* Янтимер – железный духом (башк.).

Разум бушует, а язык молчит.

И вот что ясно почувствовал Янтимер: он тогда не только взятую из дому ложку, но какую-то частицу своего достоинства потерял. Вот как оно выходит – коли вещь твою украдут, то и душу без ущерба не оставят.

В роще, где береза смешалась с осиной, мотострелковая бригада коротала последнюю свою ночь накануне ухода на передовую. На рассвете она выстроится... Потом все кончится, и в...часов ноль-ноль минут она тронется с места. А пока между благополучно миновавшим "вчера" и неведомым "завтра" спят, размякнув, тысячи людей. Кто в землянке, кто в палатке, кто в шалаше. Только часовые бодрствуют. И еще трое... Один из них – комиссар бригады Арсений Данилович Зубков, другой – командир мехбата капитан Ка-зарин, ну а третий – командир взвода разведки Янтимер Байназаров. И в палатке медсанбата не спит одна девушка. Но ее печаль иная – ее тоска не на смертной еще черте.

Одиночные взрывы вдалеке не могут сотрясти покоя этой ночи. А ночь людям не только для любви и злодейства, она и для раздумий дана. Не будь ее, человек не знал бы ни сомнений, ни раскаянья, не смог бы судить о самом себе.

В застланном травой и листьями шалаше рядом с Янтиме-ром спит, по-детски посапывая, начальник техники артдивизиона техник-лейтенант Леонид Ласточкин. Уткнулся носом под левый локоть, словно спрятал клюв под крылом, и спит. Леня на два года старше Янтимера, но рядом с ним выглядит совсем подростком. И натурой своей еще из детства не вышел, все время в голове роятся какие-то несбыточные планы, мечты, надежды. Нет такой работы, чтобы ему не с руки, нет такого поручения, за которое он не взялся бы со всем усердием. Скажи ему: "Леня, вытащи вот этот колышек зубами", и он тут же своими торчащими, как долото, расшатанными на двухмесячной пшенной баланде зубами в колышек и вцепится. Он не думает, получится – не получится, прикидкой, с какой стороны взяться, тоже себя не утруждает. Что скажут сделает, что поручат – исполнит. Одного подстрижет, другому каблук к сапогу прибьет, третьему треснувший черенок лопаты заменит. Туда-сюда его носит, за одно берется, за другое. А если что не вышло – он не убивается, иную заботу ищет, в новую суматоху ныряет. И все это без малейшей корысти. Все старается доброе дело сделать, кому-то пользу принести. А у самого гимнастерка уже засалилась, пилотка от пота и грязи заскорузла, пуговицы на шинели через одну остались. Постирать, зачинить, пришить руки не доходят. Командир дивизиона – кадровый военный. Неряшливости на дух не выносит. Только увидит офицера или солдата, у которого одежда в чем-то не по уставу, разнесет в пух и прах, потом еще и взыскание наложит. А вот на Ласточкина рукой махнул: дескать, должен же быть один недотепа на дивизион, пусть ходит.

Ласточкин, печали не ведающий, почмокал во сне губами. Видно, какое-то угощение привалило. Ему что? Встанет утром и, развевая полами шинели, туда побежит, сюда ринется, пушки, минометы, пулеметы, автомашины в дивизионе проверит, осмотрит все, на кухню заглянет, принесет котелок жидкой пшенной баланды на двоих с Янтимером и, когда будут хлебать ее, уставит на друга свои голубенькие глазки да посулит: "Я тебя, дружок, бог даст, уж так накормлю – до отвалу, до отрыжки". – "Чем, когда?" – спросит потчуемый. Ответ придет скорый и ясный: "Чем-нибудь, когда-нибудь", – скажет хлебосол.

Лунный свет осторожно, на цыпочках вошел через лаз внутрь шалаша. Коснулся серого лба лежавшего головой к выходу Ласточкина. Янтимер вскочил и сел. Отодвинулся невольно. Будто и не Леня Ласточкин лежит рядом, а высохшая закостеневшая лягушка. Откуда вдруг неприязнь такая? И к кому – к другу, который столько месяцев всегда рядом с тобой, голову положить, душу за тебя отдать готов? Чем так уязвил, чем обидел? Ничем вроде не обидел, ничем не уязвил. Только однажды он был причиной унижения Янтимера.

Тогда Янтимер особенно не переживал и потом не вспоминал, в душе не пережевывал. Ну, было и прошло. Но теперь, в тягостную эту ночь, толкнулось в памяти то унижение, та потеря.

Байназаров вышел из шалаша, сел, прислонившись спиной к березе. Лунный свет загустел, падающие листья он не отпускает сразу, а будто держит на весу, и листья теперь опускаются медленней, плавней. И только упав на землю, перешепчутся о чем-то. От щедрого света мутится рассудок, перехватывает дыхание.

Совсем близко раздался резкий сухой окрик:

– Стой! Кто идет?

– Разводящий!

– Пароль?

Это возле гауптвахты. Смена караула. Осужденного стерегут.

А Ласточкин знай себе спит... Утром встанет, протрет кулачками голубые свои глаза и так, словно во всем мире ни беды, ни войны, широко улыбнется. Потом слегка накренит лежащую за шалашом каску с водой, плеснет на глаза две-три капли – и умыт. (Каска Ласточкина пока что им обоим служит умывальником.) Подолом гимнастерки вытрет руки. А лицо и само на ветерке обсохнет. А пока он, причмокивая губами, сладкие сны гоняет. "Вот для кого ни бед ни забот", – опять подумал Янтимер.

С Ласточкиным они встретились семь месяцев назад. Стояли лютые февральские дни. Три лейтенанта – Леонид Ласточкин, Янтимер Байназаров и Зиновий Заславский – только что закончили разные училища и в одну и ту же ночь прибыли в Терехту, где формировалась мотострелковая бригада. Все втроем сошлись они в райвоенкомате. Здесь о бригаде еще и слыхом не слыхивали. Хромой капитан, работник военкомата, дал такой дельный совет:

– Вы пока отдыхайте. Если что, я вестового пошлю.

– А где мы отдыхать будем? И как? – поинтересовался любознательный Ласточкин.

– А вы что, не устроились разве?

– Вон как... – Капитан зачем-то выдвинул ящик стола. И снова, уже протяжней: – Вон, значит, ка-ак... – И вздохнул: – И даже ведь кумушки-вдовушки с дойною коровушкой у нас нет, будь ты неладен! Не город, а недоразумение какое-то...

Капитан-то, похоже, человек бывалый, "вдовушку с коровушкой" он произнес так, будто на вкус попробовал.

– Ребята! А вот что... – вдруг оживился он. – В конце этой улицы дом есть – извозчики там останавливались. Первейший в Терехте хотель. Так что я вас в хотель и определяю! – Он со стуком задвинул ящик стола. Будто троих лейтенантов тоже посадил туда, и делу конец.

– А где продукты по аттестату получить будет можно? – опять не смог унять своей любознательности Ласточкин.

– Будет нельзя.

– Как это?

– А нет у нас такого места. Пока бригада не сформируется, будете на подножном корму, – объяснил капитан.

– А как это?

– А как придется. Как птички божии.

Вот так, с распростертыми объятиями встретила Терехта трех лейтенантов. "Хотель" и впрямь оказался на славу. В большой комнате – шесть голых железных кроватей. В глубине комнаты стоит стол. Даже табуретки есть. Правда, одеяла, подушки, простыни на днях только отдали детишкам, вывезенным по ладожскому льду из осажденного Ленинграда, их разместили через улицу в здании почты. Так что в смысле убранства "хотель" немного пустоват. Но краса его, пылающая его душа – большая чугунная печь посередине комнаты. Она все время топится. Дров – полные сени. Видать, рачительный хозяин их загодя, весной заготовил, еще до войны. Сложил и ушел на фронт. Теперь здесь правит Поля, цыганка лет пятидесяти – медовый язык, приветливая душа. Высокое звание постояльцев у нее с языка не сходит, только и слышно: "Лейтенантики-касатики, подметите пол", "лейтенантики-касатики, сходите за водой..." Понемногу лейтенантики тоже начали друг друга "касатиками" звать. Цыганка и сама, руки скрестив, сиднем не сидит, на чужую работу со стороны не смотрит. Раздаст приказы своим "военным силам" и бежит через дорогу в почтовую контору к ленинградским ребятишкам. День-деньской с ними. "Даже ведь ложку поднять силенок нет у бедняжек", – убивается она.

Касатики от дела не отлынивают. Особенно Ласточкин. С первого же часа показал себя проворным, заботливым товарищем. Родом он из этих же мест, Однако словоохотливый Леня о доме, о родне говорить не любит. Однажды только обронил: "Я в чужом гнезде рос, вечно исклеванный".

В двадцать первом, когда голод выморил всю их семью подчистую, двухлетнего Леню взял к себе дядя, живший в соседней деревне. Так и рос в чужом доме лишним ртом, одни попреки слышал. У крутой бессердечной тетки только одно и было слово для него: "Дохлятина". Он и впрямь был голь-ные кости. И старше стал – особо не выгулялся. Да и на чем выгуливаться-то? Бывало, обидят его совсем уж больно, сядет он и заплачет горько: "Отчего же с отцом-матушкой вместе и меня не схоронили? Лежал бы себе в могилушке..." Шесть лет всего, а жить не хочет! Когда же маленько подрос и работа какая уже была с руки – отношение к нему изменилось. Послушный, старательный, он и дома и в поле был усердный, что скажут и чего сказать не успеют – все мигом исполнит. В учебе тоже бог сметкой не обидел. Отучился четыре года в Ярославле и вернулся с документом, что теперь он "техник железной дороги". Дома только показался и уехал по назначению в Сибирь.

Самый старший среди них – Зиновий Давидович Заславский. До войны он преподавал философию в Киевском университете. Его семья – жена и двое маленьких детей – остались там, на занятой врагом территории. Ночами он долго лежит без сна. Только иной раз вздохнет глубоко. Но горе свое в себе держит, с товарищами не делит: разве, дескать, он один такой сейчас? Сюда он прибыл, окончив курсы шифровальщиков.

Ну а Янтимер Байназаров – актер. Ему только недавно исполнилось двадцать. Артист, который не успел ни разу выйти на профессиональную сцену, как сам говорит, – комедиант. Высокий, статный, крепкий телом джигит, широкоскулый, с чуть приплюснутым носом, густыми черными бровями. Мечтал сыграть на сцене роль поэта и полководца Са-лавата Юлаева, но судьба покуда приготовила ему в жизни другую роль – командира взвода разведки.

Замков-запоров в "хотеле" нет, открыт для всех, документов не спрашивают, денег не берут. Иной раз набежит человек пять-шесть, переночуют и уйдут. Места всем хватает, пол широкий. А иную ночь никого не бывает только сами.

Сложили крохи из трех вещмешков и с грехом пополам протянули три дня. Заславский принес из библиотеки охапку книг. Хотели чтением голод отвести но он не больно-то уводился, он теперь тоже хитрый. На четвертый день стало совсем невмоготу. И никуда не пойдешь, ничего не придумаешь. Но все же шустрый Ласточкин долго пропадал где-то и вернулся с буханкой хлеба за пазухой. А самого так и трясет, продрог насквозь. Но войдя, к печи сразу не пошел, а двумя руками выложил хлеб на стол. На вопрос: "Откуда?" давать полный ответ не счел нужным, бросил только: "Законным путем". А по правде, он эту буханку выпросил в хлебном магазинчике на окраине – так, без карточки, попросту вымолил. "Не для себя, сам-то я могу и не есть, товарищ у меня болен, кроме хлеба, ничего душа не принимает", – уверял он девушку-продавщицу. А чтоб в его бесхитростные голубые очи заглянуть и каждому его слову не поверить – такого не бывает. Простому смертному это не по силам.

Вот он, на столе – с блестящим черным верхом, с желтыми боками золотой кирпич. С кипятком же полный достаток. Большой жестяной чайник целый день на чугунной печке песни тянет – так выводит, будто созывает к застолью, которое ломится от угощения.

Только лейтенант Ласточкин разделил хлеб на четыре куска по справедливости (к ним тут на днях прибилась еще одна "птичка божия"), как в дверь боком ввалился кто-то в старом нагольном тулупе, в подшитых валенках с обрезанными голенищами, голова обмотана вафельным, когда-то белым, полотенцем. Огромный и нескладный, он втащил с собой облако холодного пара.

– Говорят, счастье задом входит, а этот боком влез, – отметил Ласточкин. – К добру бы.

Верзила, не опуская воротника тулупа, оглядел комнату, заметив возле печки стул, молча прошел и сел.

– Ух! Скрючило, как коровью лепешку на базу. Думал, уже не разогнусь. – Он надрывно закашлялся. Долго кашлял. Заславский налил в кружку кипятку и подал ему. Тот глотнул два раза, и кашель отпустил.

– Здорово, ребята! Я Пэ Пэ Кисель. Прокопий Про-копьевич Кисель. Ветеринарный фельдшер. Коновал, значит, полковой... – Он опустил воротник тулупа, размотал полотенце – и явилась ладная округлая голова тридцатипятилетнего мужчины с широким лбом и круглыми глазами. Лицо выбрито так чисто, что Янтимер подумал: "Острая у него бритва – действительно, коновал".

– Оно, конечно, мундир мой под устав не идет... Мало того, прошлой ночью шапку в вагоне сперли. Из Коврова ехал.

– Так вы, наверное, еще и голодный, – сказал мягкосердечный Ласточкин.

– Да уж позабыл, как едят... Оттого и окоченел. А здесь тепло. Не зря хромой-то капитан в военкомате хвалил: "хотель", дескать. Ну вот, куда назначено, прибыл. Теперь все на лад пойдет.

Ласточкин сунул один из четырех ломтей Киселю. Тот сказал "спасибо" и, опустив голову, прихлебывая из кружки, принялся неспешно есть. От ломтя кусками не отхватывал, откусывал помаленьку, словно лишь чуть губами касался. Смирная лошадь так ест. Байназаров с удивлением смотрел на этого большого, богатырского сложения человека. Он представил его среди лошадей. Лошади таких любят, по пятам ходят. А вот тщедушных, нескладных лошадь не выносит. Сядет такой хилый верхом, и лошадь от стыда начинает артачиться, вот, дескать, до какого дня дожила, под кем ходить приходится. А если богатырь в седле, ей и тяжесть не в тяжесть, от гордости, от азарта не знает, куда ступить, на месте пляшет. И то нужно сказать, коротышка, от нехватки роста или силы, тоже бывает к лошади придирчивым и мстительным. Вот сосед Янтимера, по прозвищу Скалка, еще до того, как вступить в колхоз, каждый день молотил свою пегую кобылу кнутовищем по голове. В конце концов и пегая кобыла взяла свое, передним копытом хозяину в пах приладила – чем дальнейшее Скалкино воспроизводство и остановила. Это всему аулу известно. Ибо... за четыре года принесшая троих, верная мужу Марфуга-енге с деторождением оборвала разом. Аминь!

Еще вспомнился Байназарову "объездчик-укротитель" Мардан Гарданов, тот самый, что и "любит" и "лупит". Наверное, тоже человек жестокий. И щедрому его смеху верить нельзя. А вот Кисель совсем другой.

Прокопий Прокопьевич тем временем дожевал последний кусочек хлеба и, запрокинув кружку, допил кипяток до капли.

– Спасибо, хлопцы, душа домой вернулась, – сказал он. Сняв тулуп, повесил его рядом с шинелями. Под тулупом оказалась хоть и порядком уже заношенная, но без дыр, без заплат черная суконная пара.

Чего только не изведал Прокопий Прокопьевич, пока не добрался до Терехты! С июля по самый сентябрь сорок первого он вместе с тремя товарищами гнал стадо коров от Чернигова до Саратова. Три раза попадали под бомбежку, два раза отступавшие войска обгоняли, оставляя их за линией фронта. Отстать от своих было всего страшнее. Но и в этих тяготах он не терялся, стадо не бросил, раненой корове раны перевязывал, занемогшую лекарствами отпаивал, у той, которая пала, со слезами просил прощения: "Не взыщи, душа замученная! Не было у меня мочи спасти тебя". Стадо свое слишком не гнал, да и гнал бы, все равно на коровьей рысце шибко не угонишь. Но не останавливался. Шли да шли. Все четверо погонщиков измучились, исхудали, кожа да кости. Ноги у грузного Киселя опухли, почернели... Но даже когда последние надежды готовы были рухнуть, веры не терял. "Все равно не догонишь, супостат! Не у тебя правда, а у моих безвинных коровушек", – говорил он.

И, когда уже траву выбеливали утренники, всех уцелевших коров доставили в пункт назначения, в Саратов. Человеку, который принимал стадо, Кисель еще сунул пачку расписок на скот, сданный воинским частям, и сказал: "А эти свой долг еще до срока исполнили". А сам ветфельдшер и трое его товарищей уже не стояли на ногах, их отправили в лазарет. Отлежав три недели, набрав немного веса, округлившись лицом, Прокопий Прокопьевич вышел из госпиталя. Валил на Тамбовщине лес, потом был грузчиком на железнодорожной станции, рыл противотанковые рвы под Москвой, работал в госпитале санитаром. Но все время надеялся попасть в кавалерийскую часть. "Один бес плутает без надежды", – думал он. А его надежда всегда при нем, потому и получил наконец в должном месте должную бумагу и отправился из Москвы в Муром, из Мурома в Ковров, из Коврова сюда. Так и прибыл в Терехту. На руках документ: "Направляется в...тую конноартиллерийскую дивизию ветфельдшером".

Прокопий Прокопьевич достал из нагрудного кармана тряпичный кисет, вынул оттуда бумагу и протянул Заславскому, видимо, посчитал среди них за старшего.

– Вот... Стало быть, теперь на учет поставят и одежду, какую положено, выдадут.

– Одежду-то выдадут... – поджал тонкие губы Заславский. – Только часть не ваша. Здесь мотострелковая бригада будет формироваться.

– Да нет же! Тут "артиллерия на конной тяге" написано. Вот почитайте... и все прочитайте. Вот печать. При печати ошибки не положено. С такими муками добирался... не должно быть ошибки. – Кисель сразу сник.

Байназаров от души пожалел Прокопия Прокопьевича.

– Для одного-то вас в бригаде место найдется, – постарался он утешить его. – Назад не отправят.

– Мне ведь не место нужно, ребята, мне лошадь нужна, живая душа, вздохнул Кисель.

Кто-то громко протопал в сенях и начал дергать, не в силах открыть плотно усевшуюся дверь. Янтимер ударил в дверь ногой. Улыбаясь, вошел горбун, он уже две ночи подряд ночевал в "хотеле".

– Ну и лютует, а? Плюнь – сразу ледышка. Три раза плюнул, и три раза тюк!

Он в свои кирзовые, с широкими голенищами сапоги чуть не по самое гузно сел. Стеганка с обгорелой правой полой достает ему чуть ниже пояса горб оттягивает. Два уха тряпичной шапчонки в обе стороны торчат, к тому же и грудь нараспашку.

– И сегодня не повезло! – оживленно сообщил он. И голосом цыганки Поли, отдающей по утрам приказания, продолжил: – Вы, лейтенантики-касатики, не унывайте, все равно весна придет, мы ее не увидим, так другие увидят. Цивильным привет! – кивнул он Киселю.

Возраст у горбуна непонятный. Тридцать дай, пятьдесят дай – все примет. Он – по торговой части, сюда из-под Смоленска, от оккупации бежал. Когда спросили имя-отчество, сказал, чтоб звали Тимошей. Хрипит-сипит, а вонючий самосад курит без остановки. Единственная, видно, у мужика утеха. Потому и терпят, ни слова не скажут. Он ждет назначения в сельпо в деревне Вертушино, километрах в четырех отсюда. Только районное начальство все тянет чего-то. Видно, Тимошино происхождение, отцов-дедов проверяют. А чего проверять, все его богатство-достояние – кисет самосада, горб сзади и чистая улыбка, что любое сердце растопит.

Ласточкин долго ворожил, деля оставшиеся три куска на четверых. Налил в четыре стакана кипятку.

– Ну-ка, лейтенантики-касатики, и ты, Тимоша-купец, пожалуйте к столу!

Тимоша, стоявший за спиной Киселя, показал на него подбородком: а ему, дескать?

– Прокопий Прокопьевич только что отобедали! – громко пояснил Леня.

– Да-да, вы не стесняйтесь, приступайте, – сказал Кисель.

Всегда унылый Заславский, видно, и голода не замечает. Или читает, или, вытянувшись, лежит молча на кровати. Только вздохнет порой: "Скорей бы уж на фронт!" Он и сейчас к столу подошел лишь потом, когда те трое уже смахнули свой пай.

– Эх, ребята, накормил бы я вас – до отвалу, до отрыжки! Да времена не те! – посетовал Леонид Ласточкин. Мог бы он – так и впрямь, как ласточка, носящая мошек своим птенцам в клюве, таскал бы еду своим товарищам.

Стемнело. Умаявшийся долгой дорогой Прокопий Прокопьевич лег на указанную Ласточкиным кровать, с головой накрылся тулупом и заснул. Заславский снова уткнулся в книгу. Тимофей и Ласточкин сели играть "в дурака", шлеп да шлеп со всего маху, карту легонько положить – сласть не та. А Янтимер уже третьи сутки не может оторваться от "Собора Парижской богоматери". Влюбился в Эсмеральду – назло и капитану Фебу и Квазимодо. До этих своих лет дожил Янтимер и ни одной еще живой девушкой всерьез не увлекся. Если в кого и хотел влюбиться, так они на него внимания не обращали, и он тут же разочаровывался в них. Молодые девушки длинных нескладных парней не очень-то жалуют. А Янтимер до восемнадцати такой и ходил. У него и прозвище было – Жердяй. Впрочем, джигит и сам особой бойкости не выказывал, стеснялся. Когда другие крутились в пляске, он боялся отойти от стены, чтобы не увидели заплатанные на заду штаны. За два последних года он раздался в кости, пополнел, но стеснительность не прошла. Старший брат, тракторист, который сейчас остался в ауле, в прошлом году привез ему с толчка уже поношенный, но вида еще не потерявший однобортный голубой костюм. И даже голубой костюм отваги не прибавил. Янтимеру казалось, что девушки все так же с усмешкой смотрят на него. А есть ли стыд горше? Эсмеральда же его любви не отвергнет. Люби сколько хочешь. А капитан Феб и урод Квазимодо ему не преграда. И все же горбуна Тимошу, который сейчас шлепает картами, слегка душа не принимает. Жалеет, но не принимает. Вот он с азартом хлопнул картой об стол и прилепил Лене на плечи оставшиеся две шестерки:

– Ты теперь не лейтенантик-касатик, а ваше высокоблагородие полковник! Га-га-га!

Его хриплый прокуренный смех идет откуда-то изнутри, с рокотом поднимается из глубины.

– Ну, Тимоша, если бы еще табаком своим не дымил, цены бы тебе не было, чистое золото, – сказал Леня.

– Ты чистое золото, он чистое золото, я чистое золото – какая же тогда золоту цена останется?.. А вот самому себе я, какой уж есть, по хорошей цене иду. Ни на кого не променяю. Так-то, брат!

Помолчали. Тимофей-купец сказал тихо:

– Люди, наверное, смотрят на меня и думают: этот-то горемыка зачем на свете живет? И правда, война, голод, мороз сорок градусов, а он знай свой горб таскает. Куда ходит, зачем ходит? Я отвечу: душа у него не горбатая, затем живет, затем и ходит. Свет дневной да жар земной мы, калеки, пуще вашего осязаем, а потому уж если вцепимся в жизнь, не отдерешь. Мы сами на себя рук не накладываем, потому как мы жизнью не заелись, с жиру не бесимся.

– Так ты, Тимоша, еще и философ у нас! Куда там Заславскому!

– Каждый человек свою жизнь по-своему обоснует, браток. А не то страшно... – Последние слова он сказал так, что услышали все. И в голосе проскользнула печаль.

Больше не говорили. Прокопий Прокопьевич ночь напролет кашлял, горбун курил возле печки, Заславский лежал, глазами в потолок, и вздыхал. Только Леня и Янтимер отдали, что ночи положено, проспали беззаботно. Тимофей изредка подкидывал дрова, только перед рассветом так, сидя у печки, и задремал.

С утра немного потеплело. Есть было нечего, значит, и не было возни с завтраком. "Купец", не ленясь, тут же отправился по своим делам, удачу ловить. Ласточкин ушел в глубокую разведку на продовольственный фронт. Прокопий Прокопьевич долго шоркал бритвой по брючному ремню, взбил в консервной жестянке мыльную пену и обстоятельно побрился. Казалось, положит он сейчас бритву и раздастся чей-то голос: "А теперь к утреннему чаю пожалуйте!" Байназаров, не поднимаясь с кровати, взялся за книгу об Эсмеральде. Заславский отвернулся лицом к стене, только теперь он сможет немного вздремнуть.

Вот так он перед Гульзифой, которую еще и в глаза не видел, почувствовал себя провинившимся. Потом он один раз видел ее со стороны. Но подойти не решился.
Когда же отбывали из Терехты и разведвзвод направили помочь медсанбату погрузить в вагон их пожитки, Янтимер разглядел Гульзифу уже вблизи. Круглолицая, с лучистым взглядом узковатых глаз, приветливая девушка задела сердце парня. Нет, с ума не свела, только задела. Янтимер командира из себя не строил, приказы не раздавал, брал самые большие ящики и тащил их к выделенному для медсанбата вагону. Солдаты, глядя на лейтенанта, старались еще больше. Когда началась погрузка, Байназаров в вагон сам залез, солдаты подавали, он принимал. Гульзифа говорила только "это туда", "это сюда", показывала, куда какой ящик, куда какой мешок, куда какой сверток положить. Всему свое место - понадобится, так чтобы любую вещь можно было найти сразу. Аккуратно уложили все бьющееся. И, когда уже кончили погрузку, Гульзифа мягко звенящим голосом сказала парню по-башкирски:
- Выходит, с земляком мне повезло. - "Повез-зло-о", - прозвенело серебро в ее голосе. - Не зря говорят, в Деме-реке вода целебная, на пользу пошла, - "польз-зу-у".
Чуткий на слух Янтимер подивился красоте и звучности переливчатого, словно в узорах, голоса. Вот ее завораживающая сила - голос! А Леню Ласточкина восхитило розовое просяное зернышко на левой щеке.
- А ты откуда?- прикинулся несведущим Янтимер.
- Из Давлеканова. Разве лейтенант Ласточкин не сказал? Взахлеб тебя хвалил, все уши прожужжал,
- Сказать-то сказал, да бестолково как-то, я не понял, - и сам не заметил, как проехался насчет друга Янтимер. Но тут же пожалел.
- Говорливого понять трудно, - согласилась Гульзифа. - А он любит много говорить.
Вот так ни с того ни с сего наподдали Лене Ласточкину с обеих сторон. А в чем его вина, кроме того, что каждому хотел добра? Может, в этом-то и грех?
- Ласточкин, он хороший, - решил искупить вину парень. Но девушка его слова пропустила мимо ушей.
- Ты на артиста похож, который в кино Салавата Юлаева играл.
Янтимер покраснел - будто открылась давно хранимая сердечная тайна. Девушка, разумеется, в темном вагоне ничего не заметила. И Салават Юлаев, и артист, игравший его, - были идеалом Байназарова.
- Говорят... - пробормотал он. - Толку мало, что похож
- И все же лучше на хорошего человека походить, чем на плохого.
Разложив весь груз, Янтимер спрыгнул на землю и подал руку Гульзифе. Ладонь ее была мягкой и теплой. Даже когда Гульзифа встала рядом, он не отпустил ее теплой ладошки. Она тоже не отняла, но мягкие, плотно сомкнутые пальцы остались спокойны и безответны. Видно, большая крепкая рука Янтимера ни искорки ей в кровь передать не смогла.
- Спасибо, лейтенант... Ласточкин все рассказал - где ты родился, какую воду пил. Только вот имени твоего не назвал.
- Янтимер. Байназаров Янтимер.
- Янтимер... И имя у тебя красивое, - только тут она высвободила руку из его ладони.
- А твое - особенно!.. Как мне тебя называть? Зифой?
- Гульзифой...
Не зная, о чем говорить дальше, парень сказал:
- Значит, мы с тобой одну воду пили, ты у истока, я в низовье, в Чишмах, в Карагуже. Знаешь, наверное, песню: "На Деме я родился, на Деме вырос я..."?
- Ну коли так, - рассмеялась девушка, - я еще знаю: "Деньги есть - Уфа гуляем, деньги нет - Чишма сидим".
Где только не услышишь эту прибаутку? И в Сибири, и на Карпатах, и на Белом море, и на Черном. Узнают про кого-то, что он родом из Уфы или Чишмы, и сразу: "А-а, деньги есть - Уфа гуляем?.." Происхождение этой присказки, которая всю страну обежала, во тьме веков не прячется. Она самого-то Янтимера всего года на четыре старше. В восемнадцатом году, когда колчаковские войска наступали на Уфу, начали было чишминский люд насильно вместе с подводами забирать в обоз. Чишминцы же уперлись: "Деньги есть Уфа гуляем, деньги нет - Чишма сидим", - дескать, заплатите - поедем, не заплатите - и шагу не ступим. Судя по всему, за такое упрямство плетка по чишминским загривкам хорошо походила, но к рассвету все лошадиное поголовье, вплоть до шелудивого стригунка, было угнано в глубь леса. Отсюда и пошло: "... деньги нет - Чишма сидим".
- Ну, до свиданья, Янтимер. - Гульзифа протянула руку. Это был намек, что джигиту пора уходить. Тот понял. Крепко пожал протянутую руку и пошел.
Следующая их встреча, совсем мимолетная, была в Подлипках, когда Янтимер, прочитав стихотворение, сбежал со сцены. Появилась откуда-то Гульзифа и пожала Янтимеру руку Он же, в неулегшемся еще волнении, не успел ничего почувствовать, даже ладони ее не ощутил.
- Поздравляю, земляк... Янтимер... очень здорово. Сказала и тут же исчезла. Только свет ее лучистого взгляда еще оставался в воздухе.
* * *
Теперь она там, за оврагом, посреди березняка, в большой палатке медсанбата. Наверное, спит. Конечно, спит, какое у нее горе, чтобы бессонницей маяться? Куда пойти, к кому прислониться смятенной душе Янтимера Байназарова? Не прислониться даже, хватило бы и прикоснуться. Вдруг в ушах прозвучал звонкий голос Гульзифы, блеснул лучистый взгляд, брошенный из-под ресниц. Не вытерпел джигит и, по щиколотку в сухой листве, зашагал на ту сторону оврага. Всего-то ему нужно одно теплое слово и один живой взгляд. Идет, опустив голову, смотрит себе под ноги, а за ним настороженно следует луна. Ночь напролет она, неотвязная, мучила его. И никак от нее не избавишься - не ухватишь же и не забросишь на край ночи. Вот и остается - шагать, потупив голову.
Дойдя до палатки, Байназаров остановился и прислушался. Там - тишина, спят беззаботно молоденькие медсестры и санитарки. Как же ему теперь увидеть Гульзифу? Об этом Янтимер как-то не подумал. Ночь, за полночь вломиться в палатку, где спят молодые женщины, у него, конечно, и в мыслях не было. Окликнуть ее по имени, вызвать на улицу тоже отваги не хватит. Так решительно шагал сюда, а пришел - и потерял всю смелость. С шорохом вороша листья, он раз обошел палатку, другой раз, третий. Потом встал и задумался... Даже если вдруг выйдет Гуль-зифа, что он скажет ей, как объяснит свое появление здесь? Хватит ли духу рассказать о своих терзаниях? Какого совета, какой помощи попросит? Он уже хотел было повернуть обратно. Но опять передумал... За утешением - пусть и за самым малым, пришел он сюда. Ясный голос Гульзифы, один только ее голос был бы для него лекарством.
Вдруг угол закрывавшего вход брезента отогнулся.
- Кто здесь? Знакомый мягкий голос.
- Я. Байназаров.
В накинутой на плечи шинели она подошла к нему и, взяв под руку, повела в сторону, к стоящим кучкой березам.
- Что случилось? В такой час пришел...
- А ты чего не спишь?- вопросом на вопрос ответил Янтимер.
- И сама не знаю, не спится, и все, - с неожиданной тоской сказала Гульзифа.
Вдруг она ткнулась лбом в грудь Янтимера и тихонько заплакала. Парень растерялся. Что это - помощи просит, а может, в чем-то винит его? Как в таких случаях положено поступать? Приласкать, по спине и по волосам погладить, попытаться утешить? Или ждать, когда выплачется? Что делать, как в таких случаях поступать, не то что двадцатилетний Янтимер, это даже не всякий зрелый мужчина знает.
В женских слезах, в каждой слезинке - тысяча тайн, тысяча значений. Потому парень как стоял, так и застыл. Шинель медленно соскользнула с ее плеча и упала на землю, прошуршала сухая листва. Нагнуться бы, достать шинель - голову ее надо будет потревожить, так оставить - вроде бы невнимание. А в голове нерешительного лейтенанта все тот же вопрос - что же с ней?
Все узлы Гульзифа тут же сама и развязала. Сначала она подняла шинель, накинула на плечи. Вздохнула глубоко. И, только успокоившись, заговорила:
- Хорошо, что пришел. Думала, думала, на сорок ладов перебрала, так ничего и не надумала. Горевать боюсь и радоваться страшно. Ладно, ты пришел.
- Придешь, если ноги сами привели, - оживился Янтимер.
Допытываться он не стал. Нужно будет, сама скажет. Сказала, долго не тянула. Только печаль ее была не в незадачливом лейтенанте, которого "ноги сами привели".
- Я письмо из дому получила, - сказала Гульзифа, - ну... не совсем из дому, парень написал, нареченный мой, мы с ним обещание друг другу дали. Жених мой.
- Хорошо, коли написал, - пробормотал Янтимер и подумал про себя: "Мне-то чего, что написал?" Второй раз в жизни он почувствовал ревность. Первый раз было, когда в Терехте Анна Сергеевна назвала его "лебедышем", второй раз - сейчас.
- Хорошо-то хорошо, да не все-о... - протянула девушка. Обиды, проскользнувшей в голосе земляка, она не заметила. - Ногу ему оторвало, выше колена. Четыре месяца весточки не было. Теперь пишет: я калека, нога у меня, говорит, не вырастет, и я, говорит, тебе не пара... Эх, Хабирьян, дурачок!- голос ее опять задрожал, она всхлипнула. - Если, говорит, разлюбишь, так пусть сразу, ни капли винить не буду, лишь бы потом нам обоим вместе не каяться. Чтобы душа твоя не маялась. Или так реши, или эдак, жду, говорит, ответа, но из жалости, лишь для моего утешения, не пиши, ногу оторвало - вытерпел, надежда оборвется - тоже стерплю, меня не жалей, себя жалей. Вот так и написал.
- Что ж, хорошо все.
- Что же хорошего-то?
- Долг свой выполнил, домой живым вернулся, это хорошо. А ноги - они всякие бывают. Один на двух ногах еле тащится, другой и на одной пляшет. У нас в ауле зайчатник есть, Азнабай-агай. С гражданской вернулся, тоже одна штанина до колен пуста была. И что ж - краса аула, везде поспевает, любое дело в руках спорится, на охоту даже ходит, говорю же, первый в ауле зайчатник. Полон проулок детей с женою нарожали. Их дом возле проулка, так дети все время там кишмя кишат. - Байназаров рассказал сущую правду.
- Меня утешать не надо, Янтимер. Я ведь люблю его. Но зачем он мне такое письмо написал, такое... безжалостное? Как только рука поднялась? И унижается. Зачем? Вот что обидно...
- Вовсе не унижается. Настоящий мужчина, с судьбой говорит в открытую.
- Если бы с тобою так, ты бы написал?
- Написал. Только некому писать, нет такого человека... Гульзифа почувствовала в этих словах горечь, но говорить об этом посчитала не ко времени.
- Спасибо, Янтимер, утешил ты меня. И слова твои, и сам ты... А то ведь я жалеть уже начала Хабирьяна. Боялась, как бы жалость эта не захватила всю душу, так и пролежала чуть не целую ночь. Возьму и напишу сейчас письмо, каждую букву бисером вышью: "Не опускай крылья, пусть тебе опорой будет моя любовь. Все равно ты мой. И никому другому тебя не отдам", - так и напишу.
- Так и напиши. И не бойся... Счастливые будете, - сказал джигит. А про себя от души пожалел своего далекого сверстника. Представил, что сам лишился ноги, и сердце похолодело. Не приведись! Перед глазами прошла картина: по склону горы спускаются двое - ровно шагает молодая красивая женщина, а рядом, откидывая вбок деревянную ногу, ковыляет мужчина. Это Гульзифа и Хабирьян. Янтимер зажмурился и снова открыл глаза - исчезло.
- Сам не говоришь, так и я не спросила. Ты-то чего не спишь? Тоже, наверное, не зря сон бежит?
- Нет, просто шел мимо. Сегодня мои солдаты в карауле, вот и обхожу, нашелся лейтенант. - Ладно, я пойду.
- Прощай, спокойной ночи. - Девушка протянула руку. Парень быстро пожал и тут же отпустил. Мягкие ее пальцы в этот раз были холодны.
- Спокойной ночи, сладкого сна, приятных сновидений, - вдруг велеречиво сказал джигит. Чужая печаль коснулась его души и на миг приглушила собственную маету.
Толком не поняв, зачем он приходил сюда, но чувствуя, что приходил не зря, Янтимер ушел. Развеяв сомнения Гульзифы, оборвав свои только было народившиеся мечты, загасив где-то там в глубине души готовые вот-вот вспыхнуть искры, зашагал он, куда понесли ноги. И будто не сухие листья давит, а еще не распустившиеся почки своих надежд.
Так лейтенант Байназаров наткнулся на большую палатку. Сквозь узкую щель протискивается тусклый желтоватый свет, но далеко не идет, тут же смешавшись с лунным светом, теряется в листве. Тихий, как бормотанье, разговор доносится из палатки. Выросший среди лесов Янтимер с детства был чуток к голосам. Десятки видов птиц не то что по пению, даже по чириканью мог различать. Ему повезло, что с этим своим даром он угодил в разведку.
Повезло... Но завтра по приказу лейтенанта Янтимера Бай Назарова смертельные пули ударят не в подлое сердце фашиста, а в сердце его, Янтимерова, соотечественника. А может, есть выход, есть способ избавиться от этой страшной обязанности? Разве нет во всей бригаде других солдат, кроме взвода разведки?
Одного из говорящих в палатке Янтимер узнал сразу. Это же комиссар Зубков - Арсений Данилович! Вот куда сами собой привели его своевольные ноги. А почему это соображение не пришло ему в голову раньше? Явиться бы лейтенанту сразу и сказать: "Товарищ комиссар, не могу я, рука не поднимается, избавьте меня!" И сейчас не поздно. Недаром, выходит, ноги сами привели его сюда.
В палатке двое. Второй голос Байназарову не знаком. Стало неловко: стоит, подслушивает, будто соглядатай какой. Он отошел в сторону.
Голоса смолкли, и вскоре из палатки вышел подтянутый, быстрый в движениях человек. Лица Янтимер не разглядел, но при лунном свете по виду-походке сразу узнал его. Это был командир мехбата Руслан Сергеевич Казарин. Капитан тоже заметил Байназарова, но лишь, резко повернув голову, бросил на него взгляд и быстро прошел мимо.
Участь Любомира Зуха заставила капитана Казарина забыть и про собственную болезнь, и про собственное горе. Дважды мог Руслан Сергеевич уберечь этого непутевого сержанта от беды. Первый раз - в Подлипках. Одну-то девушку принять в часть санитаркой или телефонисткой ему ничего не стоило. Свою болячку на других вымещал, за свою беду на весь мир ощерился, за грех одной Розалины весь женский род возненавидел. Второй раз - уже здесь, вчера. Однако тут преградой стали честь командира, воинский долг, верность присяге, а более всего - беспощадный закон военного времени. А спасти еще было не поздно... Дважды оплошал капитан. Хотя посмотреть - так ни в тот, ни в этот раз ошибки он не совершил. Никто ни в чем обвинить его не может. А за ЧП в подразделении держать ответ и понести наказание он готов. Но не предстоящее наказание мучало капитана.
Всю ночь промаялся без сна Руслан Сергеевич, чувствовал: вот-вот схватит приступ печени... но испугался ли тот, пожалел ли - не схватил. Пронесло. Слабая искра надежды привела его и к комиссару. Казалось ему, что если подробно, от начала до конца расскажет все, то этим он разделит вину сержанта, возьмет ответственность на себя и изменит судьбу Зуха, отведет от него беду. Коли разделит, то и беда полегчает. Но он столкнулся с бедой, разделить которую было нельзя, не делилась она, и он растерялся.
Комиссар в белой нательной рубашке, в накинутой на плечи шинели сидел, обхватив колени, на низких нарах, наспех сколоченных из неструганых досок, и словно бы безучастно, не перебивая и не поддакивая, слушал сетования капитана. Его согнутое пополам тело съежилось, стало еще меньше. Рядом стояла коптилка из гильзы сорокапятимиллиметрового снаряда, скупой свет желтым налетом ложился на его седые волосы. Умные глаза запали, совсем укрылись в тени. Сидящего на толстом чурбаке Казарина он вроде и не замечает, опустил голову и молчит. Может, задремал. Нет, сна у Арсения Даниловича ни в одном глазу. Капитана Казарина - образцового командира, всегда подтянутого, всегда тщательно одетого, точного в жестах и словах, металлическим голосом отдававшего приказы и тем же металлическим голосом четко, отрывисто докладывавшего начальству - комбата, который на военных учениях и в ночных бросках был всегда первым, Зубков слушал сейчас внимательно. Но, слушая, думал о самом Руслане Сергеевиче. Расхлябанных комиссар презирал, с чересчур аккуратными был настороже. Но люди-то в заготовленные тобой рамки не всегда умещаются. Сухой, щеголеватый комбат и жил-то, казалось, от команды до команды, от приказа до приказа - и вот, пожалуйста... Наивная душа, на чудо надеется!
Капитан заговорил с особым напором: - Как мне теперь с совестью своей поладить, Арсений Данилович? Я должен спасти Зуха. Посоветуйте, помогите! Нельзя ему умирать! Пусть меня накажут, пусть в рядовые разжалуют, отправят в штрафбат, только пусть его в живых оставят. Помогите... - капитан вдруг замолчал.
Упала короткая тяжелая тишина.
- Я вам без обиняков скажу, Руслан Сергеевич, - все так же не шевелясь, заговорил комиссар, - то, о чем вы просите... Такое только в книгах может случиться. Если бы книга закончилась чудом, о котором вы просите, читатель вздохнул бы с облегчением. Книга, если в ней чуда нет, мертвая книга. А здесь... - Он вдруг вскинул голову, прислушался к отчетливым артиллерийским раскатам и кивком показал вокруг. - А здесь жизнь. Здесь война. И свои суровые законы. Я наверх шифровку послал, просил изменить приговор. Ответ должен прийти в течение двенадцати часов. В семь тридцать конечный срок. А сейчас, - он посмотрел на наручные часы, четыре. Будем ждать. Если ответ придет благоприятный - можно считать, что случилось чудо. Кто знает...
Поняв, что разговор закончен, комбат попрощался и вышел. Комиссар Зубков остался сидеть на нарах, все так же обхватив колени руками, и лишь качнулся несколько раз. Пламя коптилки вытянулось вслед капитану, затрепетало, словно хотело увязаться за ним. Какие-то тени пробежали по палатке. Должно быть, тень комиссара, ломаясь, замельтешила по брезенту.
- Разрешите?- послышался робкий голос. Отрешенно сидевший Арсений Данилович вздрогнул.
- Разрешите? Лейтенант Байназаров.
Снова нахлынула тревога, и комиссар с раздражением сказал:
- Что вы все ко мне за полночь, как к гадалке, тянетесь? Ночью человек спать должен. Завтра не праздник.
- Да, не праздник.
- И что же?- Зубков, резко повернувшись, спустил ноги с нар. На ногах белые шерстяные носки. Интересно: кто же ему связал их?
- Товарищ комиссар! Я завтра должен командовать расстрелом сержанта Зуха. Я не могу отдать такого приказа.
- Почему?
- Я еще ни одного фашиста не убил, даже еще не стрелял в него. Почему же я с самого начала должен своего убивать? Я это не могу. Поручите другому. - Откуда пришла к Янтимеру такая решительность? Голос звучит твердо, повелительно даже.
- Значит, для тебя это тяжело?- слова "тебя" и "это" Зубков сказал с нажимом.
- Тяжело. Язык не повернется, рука не поднимется.
- Стало быть, для те-бя э-то дело - постыдное, грязное?- со злостью сказал комиссар. Правота лейтенанта, собственное бессилие вывели его из себя.
- Постыдное, грязное, кровавое, - упрямо повторил Янтимер.
- Ты кто, лейненант Байназаров?
- Я? Я...
- Ты командир взвода разведки! Ты получил задание, а ты это постыдное, грязное, кровавое на другого спихнуть хочешь. Другие, по-твоему, безжалостные и бездушные? Так, что ли?- Комиссар помолчал и сказал, уже тише:- А мне каково? Мне, думаешь, легко? Приговор вынесен. И в исполнение его приводишь не ты один - и я, и комбриг, и командарм. Пойми! Он де-зер-тир - на полном основании считается таковым! Если бы каждый, кто хочет, брал военную технику и мчался сломя голову на любовное свидание? И без того бригаду лихорадит, чепе за чепе, - последние слова, должно быть, он сказал, чтобы уверить и утешить самого себя. Немного помолчав, он снова повысил голос:
- Белые перчатки запачкать боишься, лейтенант?
- Чего боюсь, и сам не знаю, товарищ комиссар, но боюсь... - И Янтимер вдруг привел довод, которого и в мыслях не было, странный довод, похожий на уловку. Если бы этот довод вышел из уст, скажем, Лени Ласточкина, было бы понятно. Но то, что эти слова сорвались с языка лейтенанта Байназарова, не лезло ни в какие ворота. Не моргнув глазом, он заявил:- Мне ведь, товарищ комиссар, когда вернусь, артистом надо стать. А меня потом всю жизнь совесть будет мучить.
Комиссар молчал. То ли вдруг задумался, то ли был изумлен такой глупостью. Но потом с той же категоричностью подвел черту:
- Прежде чем стать артистом, лейтенант Байназаров, тебе надо стать солдатом. Солдатом! Нам уже не завтра - сегодня в бой. В беспощадный бой с фашистами! Ступай, и нечего слюни распускать, - И это сказал человек, который в Подлипках после концерта при всем народе назвал его "пламенным трибуном". Такого жестокого отпора Янтимер не ожидал. И сразу сник.
- Значит, идти?- сказал он, опустив голову.
- Идти... - В голосе комиссара невольно проскользнули горечь и жалость.
Лейтенант, собрав все силы, постарался повернуться и выйти четко, по-военному.
Прав, и не только прав, десять раз прав лейтенант, но все же говорить с ним иначе было нельзя. И то, что пришлось говорить так, еще больше расстроило Зубкова. Действительно, свой воинский путь лейтенант должен начать с тяжкого дела. Жестокое испытание. Безжалостное. Но иначе нельзя. Воинский приказ без причины не меняют. Кому он дан, тому исполнять. Понять парня можно, только утешить нельзя. Тяжело ему. А кому легко? Комбату Казарину? Ему самому, комиссару Зубкову? А Мария Тереза и Ефимий Лукич? Им тоже несладко.
Сорвался с горы большой камень, катится вниз, никого не щадя, и ни остановить, ни в сторону сбить его никто не может. Сомнет, покалечит, а кого-то раздавит вчистую и ухнет в пропасть. Только в ушах останется гул и на душе мука. Понемногу утихнут и они. Острая, на долгие годы затаившаяся боль из глубины кольнула сердце комиссара. Боль эта поднималась всякий раз, когда комиссар чувствовал себя никчемным, беспомощным, обиженным понапрасну.
В душе Арсения Даниловича, где-то на самом ее донышке, все еще дышал последний уголек надежды. Сам он еще старался верить в "возможное чудо", о котором говорил Казарину, но уверить других не мог, не смел. Оттого и с Байназаровым разговаривал сурово, без колебания. "Слова-то, может, только словами и останутся", - мелькнула мысль. Из палатки Байназаров вышел оглушенный. Такой разговор, суровый тон комиссара, который своей доброжелательностью, сдержанностью, вниманием снискал уважение всей бригады, подкосили лейтенанта. "Вот тебе и пламенный трибун, - подумал он, - трибун!.." Вдруг в его сознании рядом с этим словом возникло другое слово, из того же корня, но зловещее, полное страшного смысла: ТРИБУНАЛ.
Обратно в свой шалаш Янтимер не спешил. Впрочем, он его так скоро и не нашел бы. Луна, затянутая тонкой пленкой облаков, потускнела, присмирела. Теперь она и с пути не собьет, и пути не укажет. Байназаров вспомнил, что нужно пройти через неглубокий овраг. Нет, овражек он уже проходил, когда ушел от Гульзифы. Значит, его шалаш где-то рядом. Там, как назло, Леня Ласточкин, спит себе беспечно, даже видеть не хочется. Вороша рыхлый пласт листвы, Янтимер пошел куда глаза глядят. Когда проходил мимо землянки комбрига, его остановил часовой, но, узнав командира взвода разведки, пропустил дальше. И даже сказал: "Извините, товарищ лейтенант!" Этот солдат тоже был чуть-чуть артистом и помнил, с каким восторгом слушал в Подлипках "Левый марш". А Байназаров, уже отойдя немного, вдруг зацепился ногой за спрятавшийся под листвой пенек, сразу выпрямить свое большое тело не смог и пробежал несколько шагов, но все же удержался, не упал. "Дурак!" - со злостью обругал он то ли себя, то ли пенек. В гнилом осиновом пеньке ума, конечно, не туго набито. Слыть в дураках ему не привыкать, на то он и пенек. Но если в ком хватит духа - тот и себя укорит, а во всех бедах винить только гнилой пенек под ногами тоже не дело... Не зная, куда идти дальше, Янтимер постоял на месте. Тут совсем рядом послышались те же, надоевшие, раз за разом нагнетавшие тревогу слова. Но сейчас они для лейтенанта потеряли свой обычный гнетущий смысл. Просто знакомые возгласы. Выходит, он не заблудился.
- Стой! Кто идет?
- Разводящий.
- Пароль?
Перед гауптвахтой меняют караул. Тонкий дрожащий голос разводящего Демьянова вернул Янтимера к действительности, отдался зубной болью. Вот так же скрежет железа порою пронзает зуб, наждаком проходит по сердцу. Бай-назаров, крепко поморщившись, посмотрел в сторону гауптвахты. И в этот момент ему в голову пришла неожиданная мысль, вернее вопрос: "Там, в землянке - что же за человек сидит? Кто он?.." Желание увидеть его сейчас же, в эту же минуту, охватило Янтимера. Крепко схватило и не отпускает. И давит все сильней и сильней. Демьянов и сменившийся часовой пошли обратно от поста, который был в метрах тридцати-сорока отсюда. Громкий шорох шагов прокатился рядом. Своего командира, стоявшего в тени большой березы, они не заметили.
- Демьянов, - тихо позвал Байназаров, Тот, насторожившись, тут же остановился. Солдат продолжал шагать. "Должно быть, померещилось", подумал разводящий, но не успел сделать и двух шагов, оклик повторился:Демьянов...
Чуткий, сметливый Демьянов, прикинув, откуда зовут, поспешил на знакомый голос. Подбежав к командиру, начал докладывать, как положено по уставу:
- Товарищ командир, разводящий сержант Демьянов...
- Знаю, - перебил его лейтенант, - как он там?..
- Кто, товарищ лейтенант?
- Там... тот человек, - Байназаров кивнул в сторону гауптвахты, арестованный,
- Спит. Как ни посмотришь - спит. Хоть бы с боку на бок перевернулся.
- Фонарик есть?
- Вот, карманный. Хорошо светит.
- Мне к нему зайти можно?
- Почему нельзя? Можно. Вы же мой непосредственный командир. Палочку из щеколды вынем, и все.

Карим Мустай

Помилование

Мустай Карим

"Помилование"

Перевод с башкирского Ильгиза Каримова

И что за мысль, ну об этом ли думать... В такой страшный час привязалась - страшнее часа ожидания смерти. И мысль-то не мысль, воспоминание одно. Там, над шалашом, лунная ночь - сердце теснит. С шорохом падают сухие листья - листья двадцатой осени Янтимера. Иной ударится о землю и прозвенит тягуче. Это, наверное, осиновый лист. Березовый так не прозвенит, он помягче. Или вместе с листьями, звеня, осыпается лунный свет? Луна полная, и тоже с этой ночи в осыпь пошла. А полная луна с детства вгоняла Янтимера в тоску и тревогу. Сейчас тоже. Впереди бесконечная ясная ночь. Будь она темная, с дождем и ветром, может, прошла бы легче и быстрей, а тут - замерла, словно тихое озеро, не течет и не всплеснет даже.

А память своим занята - она потери перебирает, крупные и мелкие. Отчего же не находки, не обретения, а утраты? На это Янтимер и сам бы ответить не смог. И правда, почему? Какие у него, у двадцатилетнего лейтенанта Янтимера Байна-зарова, потери, чтобы перед тем, как на рассвете совершить страшное дело, исполнить беспощадный долг, вот так перебирать их? Видно, есть. Время до войны в этот счет не входит. Там - другая жизнь, другой мир. Даже иная тогдашняя потеря теперь кажется находкой.

И странно - этот счет начался с ложки.

Первая напасть, случившаяся с ним на воинской стезе,- он ложку потерял. Широкая оловянная ложка, которую мать сунула ему в мешок, первой же ночью, как сели они в красный вагон, исчезла. Хотя, как это - исчезла? Не сама же, испугавшись фронта, из вагона выпрыгнула, назад подалась. Нет, его ложка была не из трусливых. Она с отцом Янтимера, Янбирде-солдатом, еще ту германскую прошла, в боях и походах закалилась, жизнь, с ее горечью и сладостью, вдоволь похлебала, набралась житейской мудрости. Каши-супа из котелка, горшка, чугунка, тарелки прямиком в рот, капли не обронив, бессчетно перетаскала, хорошо тянула, такая была ложка - хоть коренником ее запрягай! С правого краю, словно лезвие ножа, сточилась. Мать Янтимера, левша Гульгай-ша-енге, так обточила ее, что ни день - дно казана отскребывала. Это была не просто ложка - боевое оружие. Такие своей волей службы не бросают - разве только сгорят или сломаются. Надежный будет у моего сына спутник, - думала Гульгайша-енге. И вот как вышло...

Солдату остаться без ложки - все равно что без еды остаться. И на душу смута. Тем более в такой дороге: кажется, что пищу, тебе на этом свете назначенную, ты уже доел. Потеряйся нож, не так бы тревожно было.

В солдатском вагоне по обе стороны настелены нары в два яруса. Набилось человек тридцать. Все в одинаковой форме, все одинаково бритоголовые, и с лица сразу не отличишь. К тому же и света маловато только от приоткрытой двери. Одни с вечера, сразу как сели в вагон, перезнакомились, другие пока в стороне держатся, в компанию не входят, эти, видно, еще душой от дома не оторвутся. Возле двери стоит худощавый паренек, печальную песню поет. До тех, кто в вагоне, ему дела нет. Он свою песню сквозь открытую дверь туда, к оставшимся, с кем разлучен, посылает.

Я вышел в путь, а путь все длится, длится,

И я к Уфе дорогу потерял.

Боясь душою мягкой прослезиться,

Руки тебе, прощаясь, не подал.

По щекам паренька катятся слезы. И впрямь "душа мягкая". Влюблен, видать. Любовь, пока через тоску разлуки не пройдет, вот такой, малость слезливой, бывает. Певец вдруг замолчал. Маленькая голова, острый нос - он в этот миг стал похож на дятла. К тому же стянутая ремнем гимнастерка оттопырилась сзади, совсем как хвост. Вот-вот он в сердцах тюкнет клювом дверной косяк. Нет, не тюкнул.

А вон там, свесив ноги, сидит на верхней полке еще один - лет двадцати пяти, иссиня-черные волосы, впалые щеки, горбатый, чуть скривленный набок нос. Ростом далеко не ушел, но каждый кулак - с добрую кувалду. На глаз видно, какие они увесистые. Дня не прошло, а этот молотобоец стал в вагоне за атамана.

Я - Мардан Гарданов, прошу любить и жаловать, - сказал он вчера, как только эшелон тронулся. - Я такой: любишь меня - и я люблю, а не любишь... луплю! - И, довольный, что так складно сказал, так же ладно рассмеялся. - Я думаю, вы меня полюбите. Так что не бойтесь.

Сначала его выходка показалась странной, насторожила. Однако улыбчивое его нахальство, простодушная заносчивость, похвальба напропалую позабавили. А потом все это даже пришлось по душе. Речь у него только об одном, о лошадях. Говорит вдохновенно, все забыв, хмелея даже. Оказывается, в Зауралье, в совхозе он был "объездчиком-укротителем" - выезжал под седло полудиких лошадей, которые ходили в табуне, узды и седла не знали. И свои "люблю" и "луплю" он, наверное, сказал так, из ухарства.

издаваемый Президентом Российской Федерации правовой акт (Указ), который освобождает от наказания и иных уголовно-правовых последствий осуждения лицо, совершившее преступление, а также смягчает назначенное ему наказание (ст. 85 УК РФ).

Отличное определение

Неполное определение

ПОМИЛОВАНИЕ

акт высшего должностного лица Российской Федерации, полностью или частично освобождающий конкретное лицо от наказания либо заменяющий его более мягким.

Право на П. имеет каждый осужденный (Конституция РФ, ст. 50). Ст. 85 УК РФ, воспроизводя положение Конституции РФ об осуществлении помилования Президентом Российской Федерации, содержит также указание на то, что помилование применяется в отношении индивидуально определенного лица. По сложившейся практике ходатайство о П. может подаваться по отбытии не менее? назначенного срока наказания. Такое ходатайство может исходить от самого осужденного, его родных и близких, общественной организации или администрации соответствующего исправительного учреждения.

Актом П. соответствующее лицо может быть: а) освобождено от дальнейшего отбывания оставшейся части наказания; б) оставшаяся неотбытая часть наказания может быть сокращена; в) оставшаяся неотбытая часть наказания может быть заменена более мягким видом наказания; г) с лица может быть снята судимость.

ПОМИЛОВАНИЕ

снисхождение, ослабление или отмена наказания. Право П. - одно из конституционных полномочий главы государства во всех странах мира. В Российской Федерации право П. отнесено, к компетенции Президента РФ. Правовая база вынесения акта П. содержится в Конституции РФ (п. "в" ст. 89) и в Уголовном кодексе Российской Федерации (ст. 85). Акт П. не является уголовным законом. Акт П. выносится в отношении индивидуально определенного лица (лиц), это акт индивидуального милосердия. По акту П. лицо, осужденное за преступление, может быть освобождено от дальнейшего отбывания наказания либо назначенное ему наказание может быть сокращено или заменено более мягким видом наказания, с лица, отбывшего наказание, актом помилования может быть снята судимость. Указом Президента РФ от 12 января 1992 г. образована Комиссия по вопросам помилования при Президенте РФ, в компетенцию которой входит подготовка материалов для решения вопросов о П. (см. Ведомости РСФСР. 1992. 4. Ст. 154). С ходатайством о П. вправе обращаться как сами осужденные, так и их родственники, общественные организации, трудовые коллективы, а равно администрация исправительного учреждения или иной орган, ведающий исполнением наказания. П. может быть применено к любому осужденному, в том числе к лицу, осужденному за тяжкое или особо тяжкое преступление к любой мере наказания. Согласно ч. 3 ст. 59 УК РФ смертная казнь в порядке П. может быть заменена пожизненным лишением свободы или лишением свободы, на срок двадцать пять лет. Правоохранительные органы непосредственно реализуют предписания, содержащиеся в акте П., не конкретизируя их.

Отличное определение

Неполное определение ↓